Какие уроки иногда подбрасывает жизнь. Сколько раз ты остаёшься на второй год, так и не выучив их. Каким-то образом доползаешь до выпускного и аттестата зрелости, иногда, круглым отличником, но этот, не пройденный урок, так и висит на тебе годами, а то, и десятилетиями. Ты давно уже взрослый и, вроде, опытный, но этот урок возвращается к тебе вновь и вновь, в других обличиях, с другими людьми и ситуациями, и ты снова его не сдаешь. Пока однажды что-то не щёлкнет внутри, пока не загорится какая-то лампочка. И вдруг, в одно мгновение, к тебе, как озарение, приходит единственно правильный ответ. Но ответить некому. Больше нет твоего учителя.
Мне одиннадцать лет. Я хочу быстрей вырасти – у меня есть цель. Чтобы ее достичь, надо быть взрослой. Пока мои ровесники мечтают стать космонавтами, балеринами и врачами, я отчетливо вижу себя продавщицей мороженого. Это ведь здорово: ты стоишь, такая, в киоске, в белом халате, почти доктор, улыбаешься. А чего тебе не улыбаться, когда ты делаешь то, что любишь? Тебе протягивают деньги, ты даешь сдачу и мороженое. Тебе говорят «спасибо», ты отвечаешь «на здоровье». Я же говорю, доктор. Все довольны. Все тебя любят. А раз так, то и тебе приятно отдавать радость и вкусность.
Нет такого ребенка, который не любит мороженое. Да, и нормальный взрослый не может не любить то, что так вкусно тает во рту. Я хочу, чтобы доступ к мороженому был у меня всегда и неограниченно. Такое возможно только, если ты продаёшь его сама. Я уже вижу себя владелицей несметных сокровищ внутри киоска с мороженым. Даже велосипед, который я хочу целый месяц, отходит на второй план.
Мечта становится еще мечтее, когда мама говорит, что после войны бабушка продавала мороженое. Вот же она, та самая династия, о которой кричат с экранов телевизоров. Я буду продолжать нашу династию. Почему бабушка больше не продает мороженое, а работает портнихой в ателье, я не понимаю. Как можно променять лучшее на худшее?
И вдруг, в одну минуту, мне становится стыдно за свою мечту. Тогда я впервые слышу слово «растрата». Нет, я и раньше слышала это воровское, тюремное слово. Вместе с ним обычно произносили: «Проворовался». Я помню, как нашего соседа по двору, хмурого дядьку с огромным животом, заведующего продовольственным магазином, посадили за растрату. Бабульки на лавочке шептались, что так ему и надо, мол, был он жадным, никогда никому не помогал. Нас, детей, он гонял и шипел «брысь», словно уличным котам. Я и предположить не могла, что растрата коснулась когда-то и моей семьи, в которой никто не умел зарабатывать деньги и, тем более, никто не понимал, как можно обманывать.
Год спустя, когда я уже достала всех своей мечтой работать продавщицей мороженого, мама рассказала нашу семейную историю. Мамину маму, мою бабушку, жену кадрового офицера Черноморского флота, вскоре после окончания войны, уволили с работы. За недостачу. Портниха по специальности, с «золотыми руками», как говорили у нас во дворе, бабушка творила чудеса. Она шила стильную, красивую одежду. Во время войны тканью служил парашютный шелк. Это был стратегически важный материал, наравне с нейлоном, шерстью и кожей. Подобранные упавшие парашюты в руках умелых мастеров превращались в изысканные наряды и нижнее белье для модниц. Бабушка умела шить и то, и другое. Кто-то приносил для пошива свой шелк, неведомо, каким путем добытый, а дедушке как офицеру парашютный шелк выдавали. От клиентов у бабушки не было отбоя. За работу она брала копейки и всегда уступала тем, кто торговался. Из этого парашютного шелка бабушка шила платья и своим троим дочкам. Когда началась война, старшей из них, моей тете, было одиннадцать, столько, сколько мне, когда родилась моя мечта: стать продавщицей мороженого. Три сестры, включая мою маму, были одеты, словно куколки, благодаря «золотым рукам» бабушки. Потом бабушка шила роскошные платья и для меня.
А тогда, после войны, средств не хватало и, бабушка устроилась еще на одну работу – продавщицей мороженого. В те годы оно отпускалось на вес из больших металлических бочек. Рядом всегда толпились малыши. У многих не было родителей. Они собирали последние копейки, чтобы купить мороженое. Бабушке было нестерпимо жалко этих несчастных детей и, она взвешивала им больше положенной порции, а иногда и вовсе не брала денег. «На здоровье», - говорила она с улыбкой и протягивала мороженое.
Нетрудно догадаться, что в этой должности продержалась бабушка недолго – через пару месяцев начальница обнаружила крупную недостачу. Бабушка даже не плакала. Она просто недоумевала: как можно не накормить детей, которые ничего хорошего в этой жизни не видели? Не посадили бабушку чудом. Узнав обо всем, дедушка ничего не сказал. Он отправился к кому-то важному и заплатил недостающие деньги. Бабушку оставили в покое. За ее спиной даже не шептались. А если бы и шептались, всё равно, никто бы не поверил, что она могла присвоить чьи-то деньги.
Мама рассказала эту историю, и мне стало стыдно за свою мечту. Но я никому не могла в этом признаться. Мне было стыдно признаться, что мне стыдно. Я мечтала быть продавщицей мороженого только, чтобы наедаться им самой. Да, в белом халате, да, «спасибо» и «на здоровье», но, все же, только для себя самой. Я была уверена, что этим недосягаемым тётенькам-продавщицам мороженое полагается бесплатно. Я тогда не знала, что растрата бывает не только от того, что «проворовался».
Наверное, тогда я вернулась к мечте-велосипеду. Или, может, придумала новую мечту, которой, так или иначе, больше нет. Как нет и моей бабушки. Но остался урок. Только я так до сих пор и не знаю, пройден он или нет. Сдать-то его больше некому.
Дом у нас обыкновенный. Простая американская высотка. Ну, может, чуть лучше простой, потому что у нас никогда не пропадали старушки. У нас, вообще, никто и ничто не пропадает. Даже случайно выпавшие из кармана денежные купюры рано или поздно возвращаются к своему хозяину. Здесь приличная публика. Все знакомы друг с другом. Здороваются, улыбаются, интересуются, как дела. Пока лифт бесшумно скользит вверх-вниз по вертикальной шахте, они успевают рассказать о своем катании на лыжах в Швейцарских Альпах или о нырянии с аквалангами в обществе новозеландских черепах. Слушатели включаются сразу и с энтузиазмом, будто где-то в черепной коробке у них загорается кнопочка с надписью «интересно». Им интересно всё. За короткую поездку в лифте они успевают не только жадно впитать в себя подробности рассказа, но и положить в карман визитку с номером телефона «лучшего» агента бюро путешествий, потому что «вам туда обязательно надо съездить». В тот же день они позвонят «лучшему» агенту и запланируют поездку на будущий год.
Жители нашего дома, выходя из лифта, прощаются. После них остаётся приятный шлейф лёгкого парфюма. Такой же, едва уловимый, тонкий аромат влетает вслед за ними в лифт, когда они, разгорячённые, едут наверх из подвального этажа. Там у нас спортзал и бассейн. Наши жильцы, вне зависимости от пола, мужественно вышагивают километры на беговых дорожках, качают пресс, колотят боксёрскую грушу, приседают с гирями в руках и плавают со скоростью уставшего тюленя. Средний возраст жильцов нашего дома значительно снизился за последний год и достиг своего самого низкого показателя за минувшую декаду – юбилейной цифры восемьдесят. Наш сосед по этажу, улыбчивый, бодрый Ленни, делает всё возможное, чтобы эта планка не опустилась ещё ниже. Ему – девяноста шесть. На вид –не больше семидесяти. Ленни ежедневно занимается в спортзале и плавает. Когда мы с мужем, тоже не самые юные создания, въезжали сюда, Ленни радостно воскликнул: «Наконец-то, у нас появилась молодёжь».
Нам, «молодёжи», здесь всё нравится. Нас вполне устраивает, что в доме не гремит музыка и не сотрясаются стены от тяжелого рока, здесь никто (представляете?), никто не плюет с балкона и не швыряет на головы пешеходам бычки. Тем не менее, несмотря на всё ещё высокую продолжительность жизни, среди обитателей нашего дома попадаются экземпляры с большим стажем курения табачного змия. Они досиживают свои дни в комфортабельных электро-креслах на колёсах с удобно расположенным под ногами отсеком для кислородных баллонов. Из карманов их халатов, как бы извиняясь, выглядывает сконфуженная мятая пачка сигарет.
Дом у нас – не небоскрёб, до этого звания он не дотянул каких-то двадцати метров, но достаточно высокий. В нем тридцать пять этажей. Работники различных служб нашего дома сами не увольняются, и никто их не увольняет. Не за что. Они всё делают хорошо. Чтобы кого-то уволили, надо совершить нечто ужасное. Но никто не совершает. Работать здесь считается престижным. Судя по их улыбкам и желанию помочь, их всё устраивает. К слову о пропавшей старушке, уборщики говорят, что ни в одном подсобном помещении её не видели.
На первом этаже нашего дома днём дежурит швейцар. Его зовут Карлос. Он – хозяин своего места. Карлос – это сочетание доброжелательности и достоинства. Он ни перед кем не заискивает и в то же время видно, что он выполняет свою работу с удовольствием. Его работа заключается в том, чтобы открывать и закрывать двери, помогать выходить из машин и, соответственно, садиться в них. Улыбаться в его обязанности не входит, но он улыбается. Просто так, от души. Каждому входящему и выходящему. В самые холодные месяцы – тоже. Кто-то скажет, мол, легко улыбаться на морозе, если у тебя над головой горячий обогреватель. Да, это правда. Обогреватель у него есть и, наверное, поэтому улыбаться легко, но, опять же, не обязательно. А он улыбается. Швейцар знает в лицо всех живущих в доме. Каждая, открытая им дверь чьей-то машины, означает плюс один доллар. Его рука никогда не ошибается. Она поднимается на точную, вплоть до сантиметра, высоту, чтобы жестом иллюзиониста взять чаевые из руки дающего. Карлос тоже уверен, что старушка сегодня из здания не выходила.
Обычно, когда она выходит, то просит швейцара вызвать ей из гаража машину. Ей не надо называть свой номер. Все знают её место, и в течение минуты машина приезжает. Старушка – самый уважаемый и известный водитель в доме. В прошлом году ей исполнилось девяносто. Она сама отправилась в автоинспекцию и сказала, что хочет сдать добровольный экзамен по вождению (это с полувековым стажем водителя!), т.е. проверить свою способность управлять машиной, особенно, в непредвиденных ситуациях. Нередки случаи, когда пожилые люди устраивают аварии, перепутав педали тормоза и газа. Старушка хотела быть уверенной на все свои девяносто лет, что она, наравне с молодыми, имеет право садиться за руль. В автоинспекции она всех очаровала, и кто-то позвонил на телевидение. Ни о чём не подозревая, в назначенный день старушка приехала сдавать экзамен по вождению и проходить тест на зрение, а там – сюрприз: её ждут центральные и международные газеты, радио и телевидение. И все – с надувными шариками. Снимали старушку целый день, делали по несколько дублей. Она с удовольствием входила и выходила из машины, улыбалась, разворачивалась на узких дорогах и парковала своё новомодное авто в таких маленьких местах, что туда и мотоцикл втиснет не каждый. Обычно вход и выход из машины даётся ей с трудом, но тут она порхала бабочкой, вспомнив, как в молодости снималась в кино. Ну, и что, что в массовке? Сдав экзамен по вождению на «отлично» и получив грамоту с новыми правами, старушка в один миг стала знаменитостью. Её показывали по всем каналам. Несколько месяцев под домом дежурили жадные до событий журналисты. Они брали интервью у швейцара Карлоса, чем, кстати, он до сих пор гордится. Нынче страсти улеглись – нет, как говорится, информационного повода, но изредка тот или иной телевизионщик приедет проверить, жива ли старушка и водит ли, по-прежнему, машину. Он убеждается, что водит она гораздо лучше, чем ходит.
Если бы сегодня она выезжала из дома, то её машины не было бы на месте. Но автомобиль стоит лицом вперёд, как вчера и поставил его работник гаража. Старушке так удобнее на случай, если она захочет выехать самостоятельно.
Внутри нашего здания, напротив входа, сидит консьерж. Перед ним на длинном столе расставлены мониторы. Они в прямом эфире показывают насыщенную жизнь всех шести лифтов, выход в гараж, фойе с входной дверью и другие помещения. Консьерж говорит, что старушку сегодня не видел. Камеры тоже её не видели. Даже, если бы старушка вдруг потеряла ориентацию в пространстве и вышла из дома, то уж что-что, но камеры зафиксировали бы этот факт. Они ведут запись постоянно, можно отмотать назад на целую неделю. Да, и у старушки ориентация есть. Только её самой нигде нет.
Тревогу забили подруги, когда она не появилась в, так называемой, «социальной комнате». Там вдоль стен расположены мягкие диваны, а над ними – большие стеллажи с книгами. Каждый может взять понравившуюся. Примечательно, что «источники знаний» никто не «зачитывает», их не только возвращают на место, но приносят в социальную комнату и свои книги. В этой же комнате стоят столы для любителей карточных игр. В нашем доме есть несколько сколоченных компаний игроков. У каждой из этих компаний своё расписание. Сегодня среда. Это означает, что сегодня, в шесть вечера, подруги играют в покер. За последние десять лет никто из них это правило не нарушал. А редкие случаи отправки в больницу по скорой кого-то из них (от этого никто не застрахован), заканчивались скорейшим выздоровлением, лишь бы успеть к среде. Подружек четверо. Они считают, что для покера у них полный комплект. Как десять лет назад они решили, что будут играть вчетвером, так никого больше в свою компанию не берут.
Когда и к половине седьмого всегда пунктуальной старушки всё ещё не было, а карточная колода так и подпрыгивала от нетерпения, три дамы отправились к ней домой, на двадцать восьмой этаж. Они вышли из лифта, подошли к квартире с надписью «28А» и остановились. Почему-то никто из них сразу не потянулся к звонку. Через неловкую паузу, все трое одновременно нажали на кнопку. За дверью заиграл «марш Мендельсона». Они аж вздрогнули – никак не могут привыкнуть к тому, что это звонок. Дело в том, что старушка идёт в ногу с современными технологиями. Она владеет компьютером и переписывается в Фейсбуке с друзьями юности. Увы, до столь почтенного возраста дожили не многие, и с каждым годом их группа становится всё малочисленнее. Когда, несколько лет назад, появилась мода на электронные звонки с различной музыкой, старушка поставила себе свадебный марш и пошутила:
– Может, жениха приманю.
Женщина она свободная. Имеет право. В нашем доме, между прочим, одна пара недавно отметила пятилетие совместной жизни. Оба когда-то остались без своих многолетних супругов. Однажды, во время собрания жильцов кооператива, они разговорились. Нашли много общих тем. Совпало чувство юмора. Он пригласил её в ресторан. Она согласилась. Потом заангажировал к себе домой. Она вновь ответила согласием. Разница в возрасте у них небольшая, ей восемьдесят два, ему на год больше. Теперь они её квартиру сдают, а сами живут у него. Как молодожёны. Душа в душу.
Старушка тоже пережила мужа. Это случилось внезапно, одиннадцать лет назад. Сердце. И всё. Джона не стало в одну секунду. Она отказывалась верить в то, что можно вот так, просто, выйти в магазин за хлебом, сказав «я – скоро», упасть возле дома и больше никогда не вернуться. Она не могла понять, как за все годы своего отсутствия он не послал ей ни одного знака, ни единого сигнала, ни разу не дал ей почувствовать, что помнит её, что она, в конце концов, была в его жизни. Была кем-то важным. Они прожили вместе сорок лет. А он ни разу не пришел в её сон, никогда не зазвучал хоть одной похожей интонацией в чьём-то голосе, не шевельнул ни одну, самую тоненькую, занавеску в их доме, не нагрел за ночь своим дыханием подушку, на которой когда-то спал, не дотронулся лёгким дуновением ветра до её плеча, не шепнул еле слышно, одними гласными: «Я люблю тебя», как он делал это на протяжении всех их счастливых лет. Иногда она обращается к его подушке и ждёт ответа, пусть даже не словами, а хоть каким-то присутствием. Но он всегда молчит. Молчание – это единственное плохое, что она может о нём сказать.
Постепенно старушка, всё же, справилась с горем и снова стала общаться с подругами. Дама она миловидная, к себе располагает. Вокруг её голубых глаз в разные стороны разбегаются солнечные лучики, на затылке – собранные в свободный пучок светло-русые волосы, губы всегда аккуратно подкрашены неяркой помадой. Даже за почтой она не спускается без помады. Не говоря уже о том, что никакого халата – элегантное домашнее платье. Вместо тапочек – туфельки на невысоком каблучке. Старушка говорит, что не хочет упустить ни единого шанса.
– А вдруг, какой-нибудь интересный мужчина окажется со мной в лифте, а на мне тапки с помпонами. Я же сгорю со стыда. А так, я во всеоружии.
Конечно, у старушки есть имя – Джулия, но по имени её никто не называет. Она и не сопротивляется. Кличку «старушка» она получила, когда была еще подростком. Во время войны, под первой же бомбёжкой Лондона, откуда она родом, Джулия в один момент потеряла обоих родителей. Ей было четырнадцать. Младшему брату – четыре. В тот день брат онемел. Раньше он говорил довольно бойко. Однажды Джулия пыталась надеть на него свитер. Брат крутился во все стороны и подпрыгивал. Джулия просила его постоять спокойно хоть минуту. Он не унимался. В итоге, она рассердилась и крикнула:
– Ты можешь успокоиться?
Вдруг брат, впервые за год молчания, отчетливо произнёс:
– Ты, когда злишься, похожа на старушку.
Она рассмеялась, расцеловала его и сказала, что ради того, чтобы он говорил, она готова быть даже старушкой. Так за ней и закрепилась эта кличка. Все и без того знали, что она выглядит гораздо моложе своего возраста.
Там же, в Лондоне, сразу после войны, в кафе, в котором она работала официанткой, зашёл американский солдат. Джулия подошла к его столику принять заказ, оторвала глаза от блокнота и утонула в его взгляде. Они влюбились друг в друга сразу. Через три дня он сделал ей предложение. Она недоверчиво улыбнулась и сказала, что ему со дня на день уезжать домой, в Америку, а ей ещё растить брата. Солдат вытащил из нагрудного кармана три билета на корабль. На следующий день они расписались, ещё через неделю отправились через океан, в Нью-Йорк, а оттуда – в дом родителей мужа.
Их небольшой домик располагался в живописной тени деревьев, недалеко от моста Вашингтона, который соединяет два берега Гудзона – Нью-Йоркский и штата Нью-Джерси. Мать и отец Грэга приняли невестку и её брата тепло. Сына они любили и радовались тому, что он вернулся с войны живым. Им, конечно, повезло, вот, соседка своего сына так и не дождалась. Родители Грэга помнили об этом каждый день и хотели только одного: счастья своему ребенку. Молодожёнам выделили небольшую комнатку на втором этаже, брат Джулии спал в гостиной на раскладном диване. Грэг видел, как трогательно Джулия относится к своему брату и говорил, что хочет ребёнка. Она и сама этого хотела. Они пытались. В течение двух лет Джулия не могла забеременеть. Она давно замечала внезапную раздражительность Грэга. Он выходил из себя на ровном месте, без всякого повода. Однажды, во время очередной ссоры, в приступе гнева, он крикнул то, что сидело в нём где-то глубоко:
– Какая ты женщина, если даже забеременеть, не то, что родить, не можешь?!
Джулия проглотила обиду. Назавтра, вместе с мужем, она отправилась к врачу. Доктор, пожилой дядечка с торчащими из кармана жилета круглыми часами на золотой цепочке, вызвал в кабинет обоих.
– У Вас всё в порядке, – сказал он, радостно глядя на Джулию, – а супруга надо бы проверить.
Грэг взорвался, он был вне себя от ярости. Он категорически отказался сдавать анализы. Он считал себя здоровым, и как только кто-то заговаривал с ним на эту тему, у него начинался приступ безумия. В такие минуты он мог разгромить полдома. Джулия стала замечать, что его родители поменяли своё отношение к ней. Теперь они разговаривали с ней сквозь зубы, отпускали колкости прямо в лицо. Отец Грэга кричал на брата Джулии и однажды замахнулся на него. Атмосфера в доме стала нездоровой.
Следующий год стал мучением для всей семьи. Врачи говорили, что у Грэга прогрессирует синдром отмены войны. Ему снились разорванные минами части тел, погибшие друзья, он кричал и плакал во сне. Джулия делала всё, что было в её силах. Она водила его по врачам, его обследовали, прописывали лекарства, но ничего не помогало – состояние мужа стремительно ухудшалось. Грэг стал слышать голоса. У него появились навязчивые состояния. Он становился опасным.
Однажды ночью Джулия проснулась, почувствовав, что Грэга нет рядом. В последнее время она спала чутко, вздрагивая от каждого его поворота в постели, от любого постороннего звука. Джулия вышла из комнаты, спустилась в гостиную в тот момент, когда муж подходил к её спящему брату с огромным ножом в руках. От ужаса она закричала. Грэг вздрогнул, он испугался не меньше неё, отбросил нож, стал плакать, умолял его простить, говорил, что будет лечиться, что у них будут дети – мальчик и девочка. Но Джулия больше не хотела от него ребёнка, а самое главное – не желала испытывать судьбу. Она собрала вещи, взяла брата и ушла.
Из полюбившегося ей городка уезжать она не хотела. Здесь всё было удобно и привычно. Она работала официанткой в ресторане и снималась в кино, в массовых сценах. Джулия хотела бы стать актрисой, но времени и денег хватило только на то, чтобы прослушать небольшой курс лекций по актёрскому мастерству. Она думала о том, что в один прекрасный день её увидит режиссёр и пригласит на главную роль. Ведь, такое случается. У каждого найдётся своя главная роль. Джулия верила в своё чудо.
Давным-давно, с конца девятнадцатого века до конца двадцатых годов двадцатого века, в Форте Ли жили, в основном, работники киностудий, в том числе, актёры. Даже сейчас наш зеленый городок на берегу Гудзона называют «шестым районом Нью-Йорка», а тогда, задолго до Голливуда, он был мировой столицей игрового кино. Более девятисот фильмов, в том числе, с Чарли Чаплиным, сняли в Форте Ли за четверть века. Потом киностудии переехали в Калифорнию, где погода стабильнее и размах масштабнее. Несмотря на то, что звание «кино-столицы мира» город держал недолго, до сих пор в некоторых его кварталах кажется, что ты находишься внутри съёмочного павильона и что с режиссёрского места сейчас раздастся команда «мотор!» Может, поэтому старушка всегда выходит из дома, как на съёмочную площадку, готовая к новой роли. К тому времени, когда Джулия приехала сюда из Лондона, киностудий в Форте Ли уже не осталось, но дух киноиндустрии, по-прежнему, витал в воздухе. В кафе и ресторанах здесь можно было встретить режиссёров, которые пока не успели катапультироваться в Лос-Анджелес. Их узнавали по тому, как они курили трубки – очень сосредоточенно вглядываясь в лица людей.
В Нью-Йорке за полный съёмочный день в массовке платили неплохие деньги. В ресторане Джулии всегда охотно давали чаевые. Нрав у неё был общительный и добродушный. За это её любили. Разведясь с Грэгом, она поставила себе цель: накопить на покупку квартиры. А пока нашла темную крошечную комнатку в старом доме девятнадцатого века. Им с братом вполне хватало. Ему уже исполнилось четырнадцать. После школы, вечерами, он ходил подрабатывать – в одной из продуктовых лавок разбирал грязные ящики, упаковывал их и оставлял в нужном месте к приезду утренней машины.
Обычно брат возвращался с работы не позже десяти вечера. Но в тот вечер ни в одиннадцать, ни в двенадцать его не было. Джулия металась по комнате, звонила в магазин, телефон не отвечал. Она уже было собралась сама идти туда, как в половине первого раздался звонок в дверь. Она, обрадованная, что брат вернулся, побежала открывать. На пороге стоял полицейский. Он сказал, что её брата нашли на улице без сознания, а когда привезли в больницу, было уже поздно. Оторвался тромб. Без каких-либо сигналов. Без всякого предупреждения.
Чтобы справиться с внезапно свалившимся горем, Джулия взяла на работе ещё одну смену и теперь работала только с перерывом на сон. Первый год после потери брата был тяжелым. Он был ей, как сын. Впервые она ощутила беспредельное одиночество. Она не спала ночами, а когда, уставшая, проваливалась в густой, тягучий сон, ей снился брат. Он плакал и звал её на помощь. А она не могла ему помочь. Она просыпалась с колотящимся сердцем, включала свет и больше не спала.
К тридцати годам она накопила сумму, необходимую для первого взноса и приобрела небольшую уютную квартирку в доме на берегу реки. На работе её повысили до менеджера ресторана. Ей уже не надо было подолгу стоять на ногах и бегать из кухни в зал и обратно с тяжелыми подносами. Она почувствовала себя уверенней, расправила плечи. На неё всегда обращали внимание мужчины, но сейчас в её облике появились спокойствие и достоинство. Глаза смотрели открыто и прямо. В них больше не было тяжести и усталости. Противоположный пол подобное считывает сразу. Джулия была миниатюрной, с аккуратно скроенным по всем классическим канонам телом. Несмотря на то, что она пользовалась успехом у мужчин, ни один из них не задерживался в её жизни надолго. Немногочисленные романы тихо и бесслёзно сходили на нет. Она не видела того, с кем хотела бы состариться.
Рядом началось строительство высотного дома. Он возводился для хорошо зарабатывающих молодых людей интеллектуального труда. Здесь таковые имеются и сейчас, а полвека назад в городке жили отпрыски владельцев киностудий, «золотая молодежь». Чуть позже эта молодежь, в основной своей массе, прокутила доставшиеся ей от разбогатевших родителей деньги, но кто-то оказался дальновиднее и обзавёлся здесь недвижимостью.
Джулии исполнилось сорок. О детях она больше не мечтала, с желанным мужчиной тоже не складывалось. Всё остальное было – и дом, и друзья, и профессия. Пусть она не стала актрисой и уже не снимается в массовке, но быть старшим менеджером дорогого ресторана – тоже неплохо.
В то утро она, как обычно, вышла из дома и направилась в сторону работы. Путь до ресторана пешком занимал двадцать минут – её утренняя зарядка. Погода стояла нежаркая, солнечная и сухая. Конец мая ещё не расплавил асфальт. Можно было наслаждаться тёплыми днями и вдыхать полной грудью небо. Пока не началась пытка мокрой, липкой Нью-Йоркской сауной. Глядя в безоблачное небо, Джулия свернула за угол дома и врезалась в человека. Оба вскрикнули от неожиданности. Человеком оказался высокий мужчина в сером костюме и галстуке. Они улыбнулись друг другу. Извинились. Помолчали от неловкости. Дабы загладить вину, мужчина сказал, что приглашает её в ресторан.
Вечером они встретились. Её новый знакомый – бизнесмен – сказал, что только что купил квартиру в строящемся рядом с ней доме. Неделю спустя, они признались в любви друг другу. Ещё через неделю он сделал ей предложение. Джулия ответила согласием. Она продала свою квартиру и, они вместе въехали в новое, большое, светлое жильё с видом на Манхэттен. Через месяц Джулия поняла, что ждёт ребёнка. Рожать в сорок с лишним лет в те годы было не принято, да и мало, кто бы на это отважился. Но они были счастливы. В феврале родилась дочка.
… Так же, как без Форта Ли не было бы Голливуда, без Джулии не было бы истории нашего дома. Она – единственный жилец, ставший жертвой пирамиды Бернарда Мэйдоффа. В нашем городке проживают тысяча с лишним человек из почти трех миллионов, потерявших свои сбережения в результате этой аферы века. В конце 2008-го, когда пирамида рухнула, все жильцы нашего дома стали свидетелями нервного потрясения старушки. После смерти мужа все её финансы, до последнего цента, попали в корзину к Мэйдоффу. На глазах всего дома Джулия прошла несколько стадий – от неверия и отрицания до ужаса и опустошения. Одни её осуждали, за глаза называли жадной, говорили, что так ей, дуре, и надо, «кто же в одном месте хранит все свои деньги?» Другие сочувствовали, выспрашивали детали, крестились с благодарностью кому-то там, наверху, за то, что успели вовремя соскочить с крючка «этого афериста». У старушки оставались незначительные накопления на пенсионном счёте, на текущие расходы. В финансах она ничего не понимала, потому и совершила, оставшись без Джона, столь необдуманный поступок – вложила туда всё, что у неё было.
Тем не менее, она пережила многих, в том числе, двоюродного племянника своего мужа, который так сильно расстроился от мгновенной потери любимой тётей нескольких десятков миллионов долларов, что его хватил инфаркт на глазах у старушки, когда она сообщила ему прискорбную новость. В больницу скорая везла уже тело.
Дочери сейчас под пятьдесят. Она не в курсе происходящего, так как давно живет в Тибетском монастыре. Они не виделись двадцать лет. Дочь даже не приехала на похороны отца. Маме она звонит раз в год, в день рождения. В этот день всегда плохая связь. Обеим приходится кричать. Покричав, старушка кладёт телефонную трубку, у неё немного слезятся глаза, щекочет в ноздрях, они чуть раздуваются. В горле что-то перехватывает и, из внутреннего уголка левого глаза медленно выкатывается большая слеза. Одна. Из одного глаза. Она её не вытирает. Она сидит и ждёт, когда слеза высохнет. Это её время, чтобы уйти в себя. Она знает: чтобы не выходить из себя, надо научиться уходить в себя.
Больше у старушки никого из близких нет. Да и были только родственники мужа. До пирамиды. Они её навещали, привозили конфеты с коньяком, тортики с пьяной вишней, заглядывали в глаза, старались понравиться. Никто не знал, кому старушка завещала свои сбережения. Каждый пытался увидеть в её взгляде хоть какой-то маячок, намёк на то, что и ему кое-что перепадёт. Но старушка ничем себя не выдавала и ни на кого не жаловалась. Даже подругам не рассказывала о коварстве родственников. Лишь однажды, до краха пирамиды, во время игры в покер, полушутливо сказала:
– Интересно, а если бы у меня вдруг в один момент не стало денег? Все эти родственники остались бы или тоже исчезли?
Тема оказалась интересной. Подруги приостановили игру. Две худенькие бабульки с укладкой, сделанной у одного мастера, одна – с каштановыми волосами, другая – блондинка, обе благоухающие французскими духами, сошлись в том, что в подобной ситуации родственников поубавилось бы у любого человека. Кто-то исчез бы потому, что больше «с тебя нечего взять», а кто-то – из боязни, что ты будешь просить. Все родственники появляются, когда ты, не дай Бог, выигрываешь крупную сумму в лотерею. Даже дети объявляются.
– Ну, не знаю, у меня дети самые лучшие, – Элэйн высказалась последней.
Возразить на это было нечего. Недавно Элэйн исполнилось семьдесят пять. Она самая молодая из четверых сопокерниц. Я видела её в спортивном зале кокетничающей с дедулей лет девяноста. Он так приободрился, что отставил в сторону палочку и сделал нечто напоминающее па. Элэйн хохотала заливистым смехом и накручивала наманикюренными пальчиками волосок, выбившийся из-под аккуратно уложенного блондинистого шиньона. Лёгким флиртом наслаждалась она недолго. В зал решительно вошел муж в спортивном костюме. Его немолодой, но опытный соперник резво впрыгнул на беговую дорожку и помчался от греха подальше, забыв о палочке и даме. Он бежал столь профессионально, что у него даже одышки не было. А дети у Элэйн, действительно, хорошие. Дочь и сын – оба адвокаты, зарабатывают неплохо. У родителей денег не берут.
… За дверью старушки по третьему кругу играл «марш Мендельсона». Подруги стучали в дверь, кричали «открой», прикладывали уши к двери. В квартире висела тишина.
– Стойте здесь, я – за ключами, – решительно сказала Элэйн и двинулась к лифту.
– Откуда у тебя её ключи? – спросила каштановая бабулька.
– Она мне давно их дала, после того, как потеряла все деньги, – крикнула уже из лифта Элэйн.
Две подружки стояли у дверей и рассуждали: как можно пропасть в нашем доме, не выходя из него? Куда можно деться, оставшись незамеченной? Только, если ты находишься или в своей квартире, или на своём этаже. Во всех остальных случаях тебя увидят камеры лифта. Через несколько минут вернулась с ключами Элэйн.
– Может, вызовем полицию? А вдруг там, действительно, что-то случилось? – неуверенно сказала каштановая.
– Так мы сначала и посмотрим, что случилось, а потом будем думать, – Элэйн решительно повернула ключ в замке.
Они вошли внутрь. В квартире было тихо. Только часы на стене с монотонным стуком передвигали секундную стрелку. Подруги стали звать Джулию. В ответ молчала тишина. Дамы заглянули во все помещения квартиры. Хозяйки нигде не было. Ничего подозрительного тоже не было. Подруги вышли на балкон и свесились вниз. Там всё, как обычно: бассейн и яркие цветы, их здесь высаживают каждый год. Подруги позвонили во все квартиры двадцать восьмого этажа. Кого-то не было дома, а кто-то сказал, что сегодня старушку не видел. Тогда дамы спустились в фойе, опросили швейцара, консьержа и уборщиков. Никто о местонахождении старушки не знал.
Вызвали полицию. К тому времени консьерж уже несколько раз прокрутил записи камер наблюдения. Перематывал он их в ускоренном режиме. Ничего необычного плёнки не показывали. Вскоре у монитора столпились несколько человек – двое полицейских, три подружки Джулии и швейцар. Черная грузная женщина-полицейская, обвешанная по диаметру своих пышных бёдер солидной экипировкой, от пистолета с дубинкой до наручников, по всей видимости, увидела на плёнке что-то необычное и заговорила:
– Стоп, стоп, стоп, одну минуту, а можно прокрутить вот эту запись ещё раз? Только не в ускоренном режиме, на нормальной скорости.
Во время ускоренной перемотки записи с камеры наблюдения одного из лифтов пропадала важная деталь. А именно: появление Джулии в кадре длилось меньше секунды. Это и пропустил консьерж. Теперь стало очевидно, что без пяти шесть вечера лифт остановился на двадцать восьмом этаже. Его дверь открылась. Напротив лифта стояла Джулия с пакетом мусора в руке. В то же мгновение она исчезла из кадра. Еще несколько секунд спустя, пустой лифт закрылся и уехал. Больше ни на одной из последующих записей Джулия не появлялась. Увидев мелькнувшую в кадре Джулию, консьерж испуганно застыл у монитора. Его рука задрожала, лёжа на компьютерной мышке. Он вытер со лба выступивший пот.
– О чем Вы думаете? – подозрительно спросила его полицейская.
– Боюсь, случилось что-то ужасное, – сказал он еле слышно пересохшими губами.
– А поточнее? – напряглась страж порядка.
– Я всё могу объяснить наверху, поехали? – консьерж встал из-за стола и направился в сторону лифта, – да, Вы и сами увидите.
Все стоявшие у мониторов, включая полицейских, зашли в лифт и через полминуты вышли на двадцать восьмом этаже. Группа направилась в сторону квартиры Джулии, но консьерж открыл двери мусоропроводной комнаты. Помимо самой шахты мусоропровода, в этой комнате поставлена пара контейнеров для стекла и металла. Консьерж взялся за ручку мусоропровода и открыл его. Ему стоило немалых усилий удержать тяжёлую дверцу, чтобы она не захлопнулась. Снизу чувствовалась сильная тяга воздуха, словно тебя засасывает в эту шахту. Я и сама несколько раз замечала, что в особо ветренные дни открыть дверцу мусоропровода нелегко. Это довольно большая дверца, а сама шахта настолько широкая, что в неё спокойно может провалиться нормальной комплекции человек. Все присутствовавшие вдруг замолкли, словно в это мгновение осознали, что именно произошло.
Потом к дому приехали пожарные, скорая помощь и ещё несколько полицейских машин. Когда стало понятно, что спасать уже некого, неотложка уехала, а вместо неё, не торопясь, прибыла гораздо менее комфортабельная машина для покойников. В подвальном помещении, где располагаются мусоросборники, перекрыли проход и повесили желтую полицейскую ленту.
Позже окончательные результаты расследования покажут, что Джулия, действительно, собиралась ехать вниз для игры с подругами в покер. Без пяти шесть она вышла из квартиры, держа в руке пакет с мусором, чтобы его выбросить. Она вызвала лифт. Дверь лифта открылась. Джулия спохватилась, что забыла про пакет, зашла в мусорную комнату, открыла мусоропровод и бросила его вниз. Вероятно, пакет за что-то зацепился, она хотела отцепить его, перегнулась и рухнула следом.
Нет, всё это как-то неправильно. Не может старушка с такой кинематографичной жизнью, пусть ей уже немало лет, закончить своё существование в мусорном отсеке. Разве может быть так, чтобы человек собирался играть в покер, а вместо этого пролетел вниз по железной трубе двадцать восемь этажей и погиб в груде мусора? Неужели до этого события в воздухе не было ни одного знака, ни одного сигнала о том, что сегодня не только не состоится игра в покер, но и жизнь её больше не состоится? Даже Берлиоза предупредили, только он не поверил. Разве бывает так, чтобы перед этим не было ничего – ни лёгкого дуновения ветерка, который шевельнул бы тоненькую занавеску, ни чуть скрипнувшей двери, ни нагретой за ночь чьим-то дыханием подушки? Неужели, всё вот так, без предупреждения?
… Я резко открыла глаза. «Ничего себе, сон, целая жизнь приснилась. Чужая», – подумала я. Через полчаса, всё ещё вспоминая детали своего кино-сна, я спускалась в лифте в спортзал. Лифт остановился на двадцать восьмом этаже. Вошли старушка и Элэйн. Мы поздоровались. Видимо, продолжая начатый разговор, старушка сказала подруге:
– Даже не знаю, как это объяснить, но сегодня, впервые за одиннадцать лет с тех пор, как нет Джона, я проснулась, а его подушка тёплая.
Если бы сейчас я писала школьное сочинение на тему «Улицы моего детства», то начала бы с того, что в моей детской жизни их было немало. В той или иной мере, с этими улицами что-то связано. Не только у меня, но и у придуманных мною лирических героев и героинь.
Во втором и третьем классах я жила и училась в круглогодичном интернате под Москвой. Основные знания я получала, читая ночами с фонариком под одеялом. Тогда моей любимой книгой, над которой были пролиты мега-литры девчоночьих слез, была «Четвертая высота». История о реальной девочке Гуле Королевой, которая стала героем войны и погибла, разрывала меня на части. С книгой я не расставалась – заканчивала последнюю строку и возвращалась к первой. Кто тогда не мечтал стать героем? Повторить в мирное время подвиг Гули Королёвой я не могла. Да и фашистов, к счастью, уже не было. А придумать какой-то подвиг, чтобы тебя назвали героем, оказалось не так просто. Много позже я поняла, что придумывать подвиги стыдно.
Наступили летние каникулы. Нас разобрали родители. Я вернулась во двор, где никого не знала. Всех, кто бегал и прыгал, бесился и кричал, лазал по деревьям и скакал по заборам, я видела всего два дня, во время зимних каникул. Мы тогда только переехали сюда, на Спартаковскую улицу, в двух кварталах от метро Бауманская. Мне пока не удалось завести друзей так, чтобы раз и навсегда. Чуть ли не каждый год родители меняют квартиру, а я меняю интернат на другой интернат.
Вот, и сейчас, я вернулась во двор, с которым еще не успела даже толком познакомиться. Наигравшись во все подвижные игры, от «классиков» до любимых «вышибал», я, разгоряченная и радостная оттого, что двор меня принял, зашла в подъезд и вызвала лифт. Я любила кататься на этом прозрачном лифте, выступающем за пределы стен дома. Какой там «центр Хаммера», в котором гораздо позже мы впервые увидели подобное чудо? В нашем доме такой лифт был давно, правда, степень его прозрачности сильно отличалась от «хаммеровской». Надо сказать, что, согласно моему гуглогиду, дом, в котором я жила, стоит и поныне, и точно так же из его стены выпирает вертикальная шахта лифта.
Этот лифт привез меня домой. Ну, как домой? В очередную коммуналку, на сей раз, в трехкомнатной квартире. После двенадцати комнат на Тверской-Ямской, это был отдых души и тела. В одной из трех комнат, самой дальней, жили мы, во второй – тихая бабулька. Она выходила на кухню, укутанная в большой теплый платок. На ногах у нее были толстые вязаные носки и войлочные тапки. Баба Тоня ставила на плиту чайник и, пока он закипал, мазала кусок черного хлеба маслом и сверху посыпала солью. При себе у нее всегда были спицы и шарф в процессе вязания. Баба Тоня не теряла ни минуты и, пока снятый с плиты кипяток распаривал чаинки в заварном чайнике, бабулька вязала. Любимым способом вязания бабы Тони была «резинка» с чередованием двух лицевых и двух изнаночных петель.
- Кому на сей раз вяжете, Антонина Алексеевна, - спросила мама бабульку во время очередной встречи на кухне.
- А, сейчас брату вяжу, чтобы зимой не мерз. Он у меня мерзлющий-худющий, даже не кожа и кости, одни кости.
А кожа просвечивает, как блинчик, - и, не меняя интонации, - ой, какие я блинчики пекла.
Мама обрадовалась, что баба Тоня сменила тему и заговорила с ней о рецепте блинчиков. Мне показалось, что бабулькино вязание стоит на месте. Да, я помню: дней пять назад я машинально посчитала, что она связала одиннадцать с половиной рядов. А сейчас вижу, что с тех пор ее шарф не удлинялся. Точно, я не ошибалась. Можно сказать, я уже эксперт – сама связала шарф маме на Восьмое марта.
Лифт остановился на нашем, третьем этаже. Я, собственно, забежала домой на минутку: взять драгоценность – стёклышко от бутылки. Я нашла его возле нашего гастронома. Кстати, сейчас на этом месте стоит банк, а раньше в правом крыле магазина продавали мороженое. О, об этом позже.
Я зашла в квартиру. Дверь бабытониной комнаты была приоткрыта. Во дворе меня ждала компания друзей-мальчишек. Только что мы на два дня вперед расписали время катания по очереди на Юркином велосипеде. Это был первый во дворе велосипед не с тремя позорными колесами, для малолеток, а настоящий, двухколесный, с рамой. Юркин папа – дипломат. Он сделал ему подарок на день рождения – Юрке исполнилось десять. Если я пропущу свою очередь, меня никто не пощадит, мое место пропадет и, я не узнаю, что такое – взрослый велосипед. С другой стороны, драгоценное стеклышко, которое я должна отдать за катание, останется у меня. А совсем с другой стороны, когда еще я попаду к бабе Тоне? Выходя даже на минуту из своей комнаты, она закрывает дверь на ключ. Значит, там, наверняка, что-то интересное. Велосипед, в конце концов, никуда не денется, покатаюсь через два дня. Мое любопытство превзошло все правила приличия и, я просунулась в дверную щель.
В комнате бабы Тони я оказалась впервые. Посередине, напротив окна, я увидела круглый стол, накрытый белой накрахмаленной скатертью, на нем – маленькую прозрачную вазочку с искусственными цветами. Я оглянулась. Бабы Тони нигде не было. Я сделала шаг назад, к двери, чтобы выйти из комнаты, когда мой взгляд остановился на комоде. На нем стояла фотография в рамочке. Я подошла ближе. На снимке было несколько человек с усталыми, изможденными лицами, но нарядно одетые. Было видно, что они пытаются улыбаться через силу. Бабу Тоню я узнала по выражению глаз. Сейчас они у нее тревожные, словно она высматривает кого-то и никак не может найти. А там, на той фотографии, она молодая, у нее белокурые локоны до плеч и чуть виноватая улыбка. И, всё же, какая-то, еле уловимая тревожность в ее глазах так и осталась. Там же, на снимке, по центру, стояли мужчина с женщиной, похоже, родители. Рядом с мужчиной – худенький мальчик лет пятнадцати, наверное, тот самый брат. Сама баба Тоня стояла со стороны мамы и держала на руках маленькую девочку с белыми кудряшками в платьице, как будто сшитом из простыни. Малышке было не больше года.
Я вспомнила, что предыдущий шарф баба Тоня вязала для дочки. Она говорила, что ее девочка сможет укутаться в него целиком. Мне тогда показалось странным, что баба Тоня говорит о «девочке». Я же понимала, что ее дочке должно быть почти столько лет, сколько моей маме. Я повернула голову в сторону ниши. Там стояла аккуратно застеленная кровать. Рядом – табуретка, а на ней – сложенные в стопку вязаные шарфы разных цветов.
За спиной скрипнула дверь. Я испугалась, словно меня застали за каким-то постыдным занятием, сердце заколотилось. Я собиралась извиниться перед бабой Тоней за вторжение без разрешения. Опустив голову, я медленно повернулась. На меня смотрела тетя-танк.
Это я ее называла «тётя-танк». Еще бы – два моих роста и пять меня в ширину. Каждый раз, сталкиваясь с ней в коридоре, я цепенела от ужаса. Тетя-танк неотвратимо наступала на меня. Я была для нее настолько незначительным препятствием, что она даже не смотрела вниз, в мою сторону. Я знала, что в следующую секунду я буду размазана по линолеуму и, частично, по стенам нашего коридора. В последний момент мне удавалось проскользнуть мимо нее. Тетя-танк пропускала в коридоре только бабу Тоню. А моему папе – церемонно уступала дорогу. Каждый раз ему было неловко. К нему тетя-танк относилась с особым благоговением. Несколько раз я заставала ее прижатой ухом к нашей двери, когда папа репетировал – играл на гитаре или на скрипке. Она не спеша поправляла съехавший набок пучок волос, смахивала слезу, которая последний раз появлялась в ее глазу, наверное, в детстве и с достоинством отходила от двери. Моего папу ласково и с придыханием она называла по имени-отчеству и всегда интересовалась, как его дела. Нас мамой просто не замечала.
Разговаривала она громоподобным голосом. По телефону тоже. Телефон у нас был общий. Он стоял в коридоре на маленькой полочке, прибитой рядом с ванной. Тете-танку звонили в любое время дня и ночи. Она решала какие-то «вопросы». Каждый ее телефонный разговор заканчивался словами: «не вопрос, сделаю». Она клала трубку, заходила на кухню, вытаскивала из кармана халата сигареты «Столичные», прикуривала и долго, колечками, выпускала дым в сторону окна.
- Ну, чё, уже знаешь? – спросила она.
- Что знаю?
- Баба Тоня… - тетя-танк запнулась.
- Что баба Тоня? – не поняла я.
- Ну, она не вернется, - неуверенно сказала соседка и вдруг зарыдала, - нет больше нашей бабы Тони.
- А как же шарфы? – почему-то спросила я.
- Эти – я вязала, - прорыдала тетя-танк.
- Как? – я, по-прежнему, ничего не понимала, но от одного вида плачущей тети-танка, на мои глаза сами наворачивались слезы.
Она грузно села на стул возле бабытониного стола и тронула рукой искусственные цветы в вазочке.
- Вся ее семья и она сама – из Ленинграда, - сказала тетя-танк, - родители, младший брат и дочка.
Потом тетя-танк долго рассказывала про бабу-Тоню. Из всего я запомнила, что баба Тоня никому не говорила, от кого у нее ребенок. Только однажды она показала тете-танку фотографию мужчины в офицерской форме и сказала, что любила его и что у него была семья. Баба Тоня, которая тогда была никакой не бабой, а молодой, влюбилась в него. А потом поняла, что у нее будет ребенок. Это было в 1941-м, в феврале. В июне началась война. Он писал ей с фронта, что они будут вместе, и он не бросит ее с дочкой. Потом была блокада, и в ноябре, во время воздушной тревоги, баба Тоня родила девочку. Рожала она дома, а мама с папой помогали. Баба Тоня говорила, что больше всего боялась, что малышка может не выдержать звука разрывающихся снарядов. Она прижимала ее к себе и закрывала ее ушки. Через несколько дней у нее пропало молоко. Это было самым страшным во время блокады – когда нечем кормить ребенка. К счастью, в соседнем дворе жила женщина с годовалым мальчиком. Она кормила его грудным молоком. Молоко этой, чужой, женщины стало спасением и для маленькой Насти, дочки бабы Тони.
На первый день рождения дочки к ним пришел фотограф. Мама бабы Тони хотела, чтобы у внучки осталось на память хоть что-нибудь. Больше в доме ничего памятного не было. Буржуйка спалила всё, что могло гореть, от книг до стульев. Фотограф сделал вот этот снимок. Он оказался их последней фотографией.
Потому, что наутро баба Тоня пошла покупать хлеб на карточки для всей семьи. Родители, брат и дочка были дома. Началась бомбежка. Баба Тоня успела забежать в бомбоубежище, а когда вернулась на то место, где полчаса назад был ее дом, там дымились развалины. Эта фотография лежала под обломками. Баба Тоня разговаривала с этим фото всю жизнь. И всю жизнь вязала шарфы. Она говорила, что не может забыть блокадный холод.
Я никогда не слышала таких историй и тем более, не подозревала, что баба Тоня пережила блокаду. Я знала только, что у нее есть родные, которым нужно много шарфов, чтобы не замерзнуть. Пока я слушала тетю-танка, я напрочь забыла о том, что во дворе меня ждет велосипед, на котором я могла кататься целых пятнадцать минут.
- А для чего тогда шарфы, – спросила я тетю-танка, - если у нее никого нет?
- Когда закончилась война, - словно не замечая меня, продолжала тетя-танк, - бабу Тоню нашел тот самый офицер, отец ее дочери. Он жил в Москве и помог ей переехать ближе к нему. Сам он, по-прежнему, был женат, но с бабой Тоней продолжал видеться. Он больше не обещал, что разведется. Он говорил, что жена спасла ему жизнь. Баба Тоня ничего и не ждала. Она просто любила его. Больше никогда никого в ее жизни не было. А он вдруг умер от инфаркта. И баба Тоня осталась одна. Она стала вязать шарфы. Говорила, что для своих родных. Однажды она дала мне бумажку с несколькими ленинградскими адресами и попросила выслать туда посылки с шарфами. Потом позвала к себе и рассказала свою историю. Я тоже тогда спросила, для чего она вяжет шарфы и почему всем говорит, что это для родных, если никого у нее нет. Знаешь, для чего? Она отправляла их в детские дома. Ей казалось, что в каком-то из них – ее дочка. А вдруг тогда, под бомбежкой, кто-то ее спас. Потом у бабы Тони стали болеть пальцы. Она переживала, что не может вязать. Я ей сказала, что буду вязать шарфы сама, а отправлять от ее имени. И это будет нашим с ней секретом. Вот, видишь, накопилось.
Тетя-танк указала в сторону стопки шарфов.
- А где баба Тоня? – еще ничего не понимая, спросила я.
Тетя-танк повернула в мою сторону голову и посмотрела на меня с каким-то сочувствием.
- Иди-ка ты, детка, во двор гулять, - вздохнула она.
Она как-то вся сжалась, голова ее вдавилась в плечи, ее стало непривычно мало. Это была несчастная, жалкая и одинокая тетя, совсем не танк. Я попятилась к двери и вышла из квартиры.
Потом был Юркин велосипед. Юрка разрешил мне покататься на пять минут больше, потому что теперь у него есть стеклышко, которого нет больше ни у кого – сиреневое, от иностранной бутылки. Я носилась по двору на велосипеде и думала не о том, как это здорово – кататься на взрослом велике, а о бабе Тоне и ее дочке, с которой она даже не успела поговорить.
Я остановилась, так и не откатав свои положенные двадцать минут, слезла с велосипеда и побежала домой. Не дожидаясь лифта, я взбежала на третий этаж. На кухне сидели мама и тетя-танк. Обе плакали. Я не знала, что говорят в таких случаях и сказала:
- Мам, можно, я куплю мороженое?
Мама молча вытащила из кошелька рубль и протянула мне. Я побежала было к дверям, но остановилась возле комнаты бабы Тони. Дверь была открыта. Я подошла к фотографии бабытониной семьи.
- Пойду за мороженым, - сказала я им, не зная, что еще сказать.
Я сбежала по ступенькам на первый этаж, выбежала на улицу, долетела до гастронома, за углом, вошла внутрь, повернула направо, подошла к продавщице и протянула рубль.
- Фруктовое, за семь копеек, пожалуйста.
- Одно? - спросила продавщица.
Несколько секунд я помолчала, потом стала загибать пальцы:
- Маме, тете-танку и мне, - затем добавила, - и бабе Тоне, и ее дочке.
- Значит, пять, - сказала продавщица, - если я умею считать.
- А можно, десять? – вдруг спросила я.
- А унесешь? – продавщица посмотрела на меня недоверчиво.
Авоськи, конечно же, у меня не было, и от растерянности я развела руками.
- Ладно, - миролюбиво сказала продавщица, вытащила из-под прилавка газету «Правда» и ловко свернула ее в форме коробки, - держи, только не урони.
Она протянула мне газетную коробку, положила туда сдачу – три десятикопеечных монеты – и поставила десять фруктовых мороженых в картонных стаканчиках. За такое сокровище еще неделю назад, пока я была в интернате, можно было отдать многое. Шутка ли? Сразу десять штук. Сейчас я принесу их во двор и подарю каждому. И скажу, что это – от бабы Тони. Нет, что это – за бабу Тоню и ее дочку, и за маму с папой, и за брата. Я держала бесценный груз двумя руками, чтобы не порвать и без того хрупкую «Правду», а вместе с ней, не уронить десять стаканчиков фруктового – за бабу Тоню.
Мороженое жгло глаза. Но я собрала всю волю в кулак и сказала себе: «Донесу». Я вошла во двор и, в ту же секунду, со всех его концов ко мне наперегонки бросились друзья.
- Это – от бабы Тони, - сказала я.
- Ура!!! – загалдели ребята и стали расхватывать мороженое.
- На самом деле, это за бабу Тоню и ее родных, - сказала я, когда все притихли, стоя кружком и с удовольствием уплетая фруктовый рай, - у нее все родные погибли в блокаду, и дочка, ей годик был.
Как-то сразу все перестали причмокивать и смаковать. Наверно, целую минуту к мороженому никто не притронулся. Это была наша минута молчания. А потом кто-то сказал мне:
- Ты просто герой нашего двора.
- Нет, это баба Тоня – герой, - ответила я.
Сейчас, много лет спустя, я бы очень хотела, чтобы всё произошло именно так. Поэтому написала новый сценарий того события. Его вы только что прочитали. Он – совсем не тот, который был на самом деле. Всё было по-другому с момента…
«Мороженое жгло глаза».
Я захотела только попробовать, совсем чуть-чуть. Я приостановилась, поставила газетную коробку на скамейку, деревянной палочкой сняла с одной порции большой кусок и запустила в рот. Блаженство, которое я испытала от вкуса тающего фруктового, до сих пор не с чем сравнить. Я подумала, что тогда уж съем свою порцию, а остальные раздам ребятам. И моя порция словно растворилась. Она исчезла столь молниеносно, что от неожиданности я открыла рот. Какая мысль посетила мою голову в момент вторжения деревянной палочкой в недра второго стаканчика фруктового, узнать мне не дано. И уж тем более, не знаю, что я чувствовала, приступая к третьему и четвертому мороженому. В общем, до двора с мороженым я не дошла. Так, стоя возле скамейки, я съела все десять порций.
Потом у меня была ангина, постельный режим. Мама отпаивала меня горячим молоком с маслом и медом. Бррр…
А началось с того, что я просто решила пройтись по еще одной улочке моего детства. Находясь в семи с половиной тысячах километров от нее, пройтись виртуально. Интернет показал мне банк на месте гастронома, а чуть поодаль я увидела выступающую шахту лифта. Теперь я знаю, что это чудо техники называется "навесным лифтом". Я сразу узнала его. Я села в него и отправилась на третий этаж. За то короткое время, пока я ехала наверх, мне казалось, что сквозь бывшие прозрачные стены лифта я вижу и бабу Тоню, и безымянную тетю, которая совсем не танк, и то, что я так и не стала «героиней двора».
Во время ремонта нашей, только что приобретенной, квартиры, кухню строил Женя – высокий, крепко сбитый мужчина с крупными чертами лица и длинными, болтающимися, словно канаты, руками. Оба каната заканчивались на уровне коленей пятью, тоже болтающимися, канатиками. Все они выполняли огромное количество функций в единицу времени, каждый канатик отвечал за свой участок работы, как пальцы актера театра марионеток. Женя, владелец собственной компании по дизайну и установке кухонь, обладал незаменимым качеством: на вопрос, можете ли Вы сделать то-то и то-то, он, не раздумывая, отвечал: «Ноу проблем». И, самое интересное, делал. Не сразу, но делал. Одним словом, штымп.
Женя появился на пороге, держа в руке потрепанный, громоздкий «дипломат» середины девяностых прошлого века. Он телепортировался в прихожую, элегантным прыжком рыси преодолел горку строительного мусора и приземлился на кухне. Бегло оглядев пространство вокруг, Женя, будто застилая скатерть, взметнул «дипломат», положил его на плиту, жестом факира, с подвывертом, распахнул его, продемонстрировав красное бархатное чрево, мгновенным, неуловимым движением вытащил из одного отделения чистый лист бумаги, из другого – карандаш, взмахнул им, как дирижерской палочкой, посмотрел на нас, улыбнулся всей своей харизмой и стал чертить кухню. Нет, рисовать. Нет, создавать. Да, нет же, переносить виртуальные шкафчики сюда, в реальную кухню. Перед нами был никакой не мастер по установке кухонь, а художник в стадии творческого экстаза. Его рука с поразительной точностью выплёскивала на одномерный лист бумаги линии, которые тут же превращали этот лист в трехмерный. Не то, что у меня очень богатая фантазия, но Женя не оставил у меня сомнений в том, что эту кухню, которой нет еще даже в зародыше, я уже люблю.
- А вот здесь можно, чтобы было мусорное ведро? – бестактным, земным вопросом прервала я творческий полет художника.
- Ноу проблем, - сказал Женя абсолютно по-земному и что-то записал в блокнот.
- А можно, чтобы вот здесь было отделение для бутылок вина? – воспользовался ситуацией муж.
- Ноу проблем, - уверенно сказал Женя.
- А можно, чтобы ящик здесь выезжал? – указала я на место под раковиной.
- Ноу проблем, - Женя был невозмутим.
- И чтобы заезжал обратно? – не успокаивалась я.
- Ноу проблем.
Женя коснулся рукава и оттуда голубем выпорхнула рулетка. Он так делал замеры, словно рулетка сама летала по вертикальным стенам нашей кухни.
- А здесь мы хотели бы неглубокий шкаф от пола до потолка, - муж указал на полутораметровый кусок стены. На это место просился шкафчик небольшой глубины. Я уже представляла, сколько всего туда поместится.
- Прекрасная идея, - обрадовался Женя.
Он замерил стену, записал, уложил бумаги в «дипломат», легким взмахом обеих рук закрыл его на замки с кодом и выпорхнул из кухни. В прихожей тем же рысьим прыжком он преодолел выросшую горку строительного мусора и в следующую секунду уже стоял у лифта, нажав кнопку вызова.
Как ни странно, в условленные сроки Женины работники установили кухню. Мы были в восторге. Всё, как хотели – и цвет, и материал, и всякие удобные штучки. Всё, за исключением одного: тот самый, неглубокий шкаф оказался Уже, чем стена сантиметров на двадцать. Это выглядело нелепо и отбирало много места у всяких, нужных на кухне, удобств. Было понятно, что Женя должен переделать шкаф, это его ляп. Муж набрал номер его телефона.
- Ну, как вам? – радостно спросил Женя.
- Всё очень хорошо, - издалека начал муж.
- Ноу проблем, я рад, что вам понравилось, - Женя собирался попрощаться.
- Женя, всё хорошо, но шкафчик намного меньше по размеру, – быстро сказал муж, - вы должны его поменять.
- Ноу проблем, - тоже быстро ответил Женя, - а за чей счет?
- В каком смысле? – остолбенел муж.
- Ну, платить за новый шкафчик кто будет?
Женино счастье, что в этот момент он находился на другом конце провода. Иначе, они с мужем могли не договориться.
- Как кто платить? – побагровел муж, - вы.
- Причем здесь я? – уверенно сказал Женя. – Вы же дали мне такие размеры.
- Женя, вы в своем уме? Вы сами замеряли, – муж берет себя в руки и добавляет тихо, - вы же это переделаете за свой счет? Правда, ведь?
Без единой секунды паузы, Женя отвечает:
- Ноу проблем, Борис.
И ведь переделал, зараза. Не сразу, но переделал. Я же говорю, штымп.
Я боялась ее, эту московскую улочку-тупик, не освещенную, узкую, с обшарпанными стенами домов. Нынешняя – двадцать первого столетия – почти ничего общего с тем, какой она была тогда, сорок лет назад, не имеет, кроме пары оставшихся построек девятнадцатого века с содранной кожей – облупившейся штукатуркой. Сейчас над этой улочкой возвышаются незнакомые мне здания и даже нечто, похожее на небоскреб, если Гугл мне не врет. Я давно живу за семь с половиной тысяч километров от улочек моего детства. Пройти по ним я могу только с помощью интернета. Вот, и сейчас что-то заставило меня отправиться в это путешествие, пусть и виртуальное. Первым делом, я «прошла» по Земляному Валу, тогдашней улице Чкалова, свернула в Путейский тупик, миновала мусорные баки, дошла до конца, вернулась назад, прошла тем же маршрутом снова и снова и … не узнала ничего.
В середине семидесятых, в течение пары лет, мы с родителями жили в самом конце Путейского тупика, который, вместе с нашим домом, упирался прямо в рельсы, если не считать гнутого заборчика из металлической сетки с дырой и дорожки, по которой срезали путь жители соседних домов. Это сейчас там, согласно моему гугло-гиду, надежный забор в два человеческих роста и асфальтированное дорожное покрытие. Дом, в котором мы жили, снесен, на его месте стоит, будто случайно слепленное, полукруглое, безоконное, непрезентабельное здание с обшарпанными колоннами.
В те годы под нашими окнами с утра до вечера стыковались вагоны поездов Курского вокзала. Громкий, лязгающий звук сцепления и расцепления вагонов сопровождал нас днем и ночью. Когда нам с родителями выделили целых две комнаты в четырехкомнатной коммуналке полуподвала, было не до выбора. После долгих лет проживания в многонаселенных коммунальных квартирах, этот вариант казался подарком судьбы.
У нас было двое соседей. В одной комнате жила Людмила, миниатюрная женщина лет сорока, тихая, спокойная, всегда виновато улыбающаяся. Видела я ее редко. Опустив голову и глаза, она аквариумной рыбкой выныривала из своей комнаты, плавно перетекала на кухню, бесшумно заваривала чай и растворялась в пару кипящего чайника. Это не аллегория. Так и было. Даже мама была свидетелем превращения Людмилы в пар. Но, будучи воспитанными в традициях соцреализма, мы с мамой отвергали всякую нечисть, даже виденную собственными глазами, тем более, что Людмила в это время спокойно пила чай у себя в комнате. Потом она снова пропадала, но уже по-настоящему, и возвращалась только через несколько месяцев. В свои одиннадцать лет я думала, что так часто уезжать, вернее, растворяться, могут только стюардессы. Я так маме и сказала.
- Я знаю, Людмила – стюардесса.
Мама хмыкнула:
- Ага, летает рейсом в "Кащенко" и обратно.
Кто такая «кащенка», я не знала и стала допытываться у мамы. Она объяснила, что у Людмилы шизофрения (тогда я впервые услышала это слово) и большую часть времени она проводит в психиатрической больнице имени Кащенко, она же «Канатчикова дача».
- Так бы сразу и сказала, что это из песни Высоцкого, - обрадовалась я и запела «Дорогая передача, во субботу, чуть не плача…».
В периоды спонтанной ремиссии Людмилу отпускали домой. Но уже через пару-тройку недель случался очередной приступ, к нашему счастью, не буйный, и соседку вновь увозили в гостеприимную больницу, где ее ждала именная койка.
Другая комната принадлежала дядечке И. С. Павлову. Дядечка жил в деревне, а в свое московское жилище наведывался раз в три месяца. И. С. Павлов открывал большим ключом дверь комнаты, в которой были плотно задвинуты тяжелые занавески, и распахивал их быстрым решительным движением. В помещение врывалось солнце, к потолку взмывала трехмесячная пыль. Суетливо кружась в воздухе, переливаясь миллионами мелких алмазов, пылинки шептались друг с другом, прижимались к себе подобным, отталкивались, соединялись вновь, но уже – с другими, кружились в ритме вальса и, казалось, даже не стремились вылететь на свежий воздух, в форточку, настежь распахнутую хозяином. Обеденный стол, комод и кровать, три месяца не видевшие света, начинали поскрипывать, потягиваться и переговариваться. Каждый раз дядечка проделывал один и тот же ритуал: вытирал пыль, мыл полы, после чего любовно проверял содержимое книжных полок. Книг там не было, вместо них были разложенные по годам и месяцам десятки журналов «Работница». И. С. Павлов поглаживал корешок каждого журнала и почему-то вздыхал. Потом он переводил взгляд на фотографию с загнувшимися углами, стоявшую на полке. Я видела, что на ней изображены мужчина, женщина и ребенок. Я думала, что это фото дядечки, когда он был маленьким, и его родителей. И. С. Павлов долго смотрел на фото, держал его в руках, вытаскивал из кармана бумажник, открывал его, словно собирался положить снимок внутрь, но внезапно водворял фотографию на место, на книжную полку. Затем быстро укладывал скопившуюся почту в сумку с надписью «СССР».
В этот момент я чувствовала себя особо нужной, так как именно я выполняла в квартире функцию сортировщика почтовой корреспонденции. Я вытаскивала конверты из общего ящика, наши – отдавала маме, Людмилины – заталкивала под ее дверь, а письма для И. С. Павлова засовывала ему под дверь.
Закончив уборку, дядечка задергивал занавески и уезжал, не прощаясь. Главным для меня в момент задёргивания занавесок было успеть отбежать от замочной скважины.
Как-то я спросила у мамы:
- Для чего у И.С. Павлова столько журналов «Работница»? И почему на книжных полках нет книг?
Мама ответила неубедительно, мол, все его книги в деревне, ведь здесь он не живет, а журналы он просто покупает потому, что любит читать. И быстро свернула тему. Ответ меня не удовлетворил, но никакой другой, более правдоподобной, версии у меня не было.
Вся площадь квартиры, за исключением обычно запертых двух соседских комнат, была в нашем распоряжении. Окно с чугунной решеткой одной из двух, принадлежавших нам, комнат располагалось ниже уровня земли, если смотреть с улицы, а внутри, в комнате, оно прижималось к полу. Это была наша спальня. Родители, непонятно как, помещались на узкой кровати, а для меня ложем служила провалившаяся до самого пола раскладушка, на которой спать было невозможно, поэтому ночами я стаскивала одеяло на пол, заворачивалась в него и так досыпала до утра. Всё, что было видно из окна спальни – это деревянные ступеньки, ведущие к входу в квартиру. Над дверью нависал, тоже деревянный, козырек – убежище и спасение для пьяных бомжей. В дождь и снегопад они удобно устраивались отдыхать на наших ступеньках, перекрывая вход в дом. Приходилось вырабатывать навыки эквилибриста, чтобы как можно аккуратнее переступать через пьяные тела. Иногда эквилибр срывался и, очередной бомж пытался схватить за ногу. Я этого боялась. Недовольный тем, что его потревожили, бомж мог громко колотить в дверь и кричать, что, если ему не откроют, он подожжет ступеньки. Мама блефовала через дверь, что сейчас вызовет милицию.
Как она могла вызвать и кого, если телефона у нас не было? Счастливым обладателем этого чуда техники был сосед сверху, а проходящая вертикально по всем этажам, труба горячего отопления, служила нам телефоном. Три удара металлической палкой, которую папа поставил возле трубы – вот наша скорая помощь и милиция. Этот условный сигнал был придуман мамой для меня. Если я оставалась дома одна и что-то происходило, меня научили трижды стукнуть по трубе. Тогда сосед позвонит в милицию. Иногда приходилось прибегать к его помощи. Спасителя иногдашнего нашего я никогда не видела. Мое воображение рисовало его большим, крепким мужчиной, который в любую минуту обязательно придет на помощь, в общем, милиционером.
В тот день мы с мамой свернули с улицы Чкалова в наш тупик и лицом к лицу столкнулись с маленьким, тщедушным мужичком в серой вытянутой кофте и очках с толстой оправой. Он испуганно ойкнул от неожиданности, спешно поздоровался и посеменил дальше. Мама сказала:
- Это Владимир, наш сосед сверху, с телефоном.
На спасителя-милиционера Владимир был похож мало, и я решила, что больше не буду пользоваться нашей «скорой помощью».
Но бояться я не перестала. Больше всего в квартире я боялась ванную комнату. Она казалась мне подземельем из страшных сказок. Облезлые стены, отвалившийся кафель, ржавая раковина и тусклая лампочка, ввинченная в выкрашенный зеленой масляной краской потолок. Когда открывалась дверь, лампочка покачивалась, от стен отделялись тени и казалось, что отовсюду выползают чудовища, которые своими загребущими лапами хотят утащить меня в своё застенье. Вершиной всех моих страхов было главное чудовище – шипящая газовая колонка для нагрева воды. У этого, покрытого ржавчиной, монстра на месте рта зияла черная дыра, из которой вырывались языки пламени. О том, чтобы заставить меня встать ногами в ванную, не могло быть и речи. Мама предприняла немало попыток и, в итоге, сдалась, набрала в таз воды, установила его посреди кухни и стала мыть меня, поливая из ковшика.
Так местом моего омовения стала кухня, под самым потолком которой было крохотное, сантиметров в двадцать, окошко – единственный источник естественного света. Но, так как всё помещение было полуподвалом, то окошко удобно располагалось для проходящих по улице на уровне носка ботинка. Некоторые прохожие считали своим долгом проверить собственную меткость и точность удара. Каждый проверяющий, включая дошкольников, оказывался метким. Осколки стекла разлетались по всей кухне. Вставляли новое стекло, и вскоре история повторялась. В итоге, папа сказал, что лучше остаться без окна, чем без глаза. Мама согласилась, мое мнение не учитывалось в силу возраста, и папа взобрался на табуретку и заколотил окно деревяшкой.
Чтобы попасть из одной комнаты в другую, надо было миновать общие кухню и коридор, пройти мимо страшной ванной – комнаты находились в разных концах квартиры. Узенькая гостиная, метра два шириной, выходившая настоящим окном в Путейский тупик, была оснащена небольшим обеденным столом со стульями и маленьким черно-белым телевизором с линзой. Если бы мне, тогдашней, сказали, что скоро (а сорок лет – это «скоро») я буду носить с собой телефон, телевизор, радио, календарь и чуть ли не всё, сочиненное человечеством, и это «всё» будет помещаться на моей ладони, я бы подумала, что говорю с нашей соседкой Людмилой в период обострения. Но тогда наш маленький телевизор – чудо техники с прикрепленным к нему увеличительным стеклом – казался верхом высоких технологий.
В тот позднеосенний вечер уже начинало темнеть. Папа на гастролях, мама должна была давно прийти, но ее всё нет. Я одна. Меня постепенно охватывает страх. Я всегда боялась оставаться в этой квартире одна вечерами – в любой момент в дверь или в окна мог начать колотить очередной пьяный бомж. Пока не стемнело окончательно, я выскакиваю из дома, добегаю до пересечения с улицей Чкалова и встаю на углу, у гастронома. Свет витрин, фонарей, подмигивания машинных фар действуют успокаивающе. Мимо проходят толпы людей, среди которых я во все глаза высматриваю маму, а за моей спиной, в нескольких десятках метров, в тупике, пролетает другая жизнь, которую уносят поезда. Там, в тупике, меня нет. А здесь есть я, но нет мамы. В какой-то момент я подумала: а что будет, если она не придет? Я же не смогу вернуться в нашу квартиру. Мой мозг прокрутил эту ситуацию несколько раз, выхода из нее я не видела и просто сделала вывод, что мама обязательно придет.
Не знаю, сколько прошло времени, но очнулась я, услышав взволнованный голос.
- Деточка, ты почему плачешь? Ты потерялась? Где твоя мама? – мне в глаза заглядывала женщина, ставя на землю авоськи с продуктами.
Я почувствовала, что мое лицо залито слезами. Слёзы текли по мне нескончаемыми потоками. Текли тихо. Я не рыдала, не всхлипывала, не вздыхала. Только я собиралась ответить женщине, что не знаю, где мама, как раздался мамин голос:
- Что случилось? Почему ты здесь, а не дома? Почему ты плачешь?
- Мне было страшно дома, - заревела я громко, - я не хочу там жить.
Я точно знаю, что меня кто-то услышал. Очень скоро родителям пришло письмо. В нем говорилось, что в нашу квартиру переезжает химчистка из дома напротив, который будут сносить. Соответственно, нам дадут новую квартиру. Так и случилось – вскоре мы переехали. Мне казалось, что свой страх я с собой не взяла.
Лишь однажды, в начале девяностого, перед своим отъездом «навсегда» за семь с половиной тысяч километров, я вернулась в Путейский тупик, чтобы взглянуть на дом, в котором когда-то боялась оставаться. Я хотела попрощаться с ним, теперь уже, окончательно. Я вошла внутрь химчистки и не узнала ни одной стены, ни одного угла. Всё было другим – светлым, просторным. Я смогла заглянуть в каждый незнакомый уголок своей бывшей квартиры и, меня накрыло какое-то щемящее чувство, которое не раз приходило ко мне и впоследствии. Так бывает, когда ты понимаешь: это тупик, из него нет выхода. Но стоит тебе перестать сражаться с этим открытием, а принять его как данность, выход из тупика находится сам собой. Войдя в одно из помещений химчистки, я увидела на столе большую стопку журналов «Работница». Я узнала их сразу.
- Откуда у вас это? – спросила я женщину, которая любезно провела меня, как экскурсовод, по всем комнатам.
- А, журналы? – она махнула рукой. – Говорят, когда-то здесь жили муж с женой. У них был маленький ребенок, грудной, кажется, он чем-то болел. Однажды ночью жена взяла ребенка и через дыру в заборе вышла с ним на железнодорожные пути. Их сбил товарняк. Муж не мог оставаться в этой квартире, он переехал в деревню к родителям, забрал с собой всё, а журналы оставил. Говорят, в одном из них была статья о его жене, когда она работала врачом в поликлинике.
Я взяла верхний в стопке журнал и на обратной стороне обложки увидела наклейку, надписанную от руки:
«И. С. Павлов».
Не знаю, стал ли тогда переезд в деревню для И. С. Павлова выходом или, наоборот, загнал его еще дальше, но мне почему-то хотелось верить, что этот дядечка, оставшийся в моей памяти с инициалами вместо имени, так и не дождавшись возвращения жены и сына, всё же, нашел выход из этого тупика.
И, всё же, почему мне кажется, что я, по-прежнему, стою на углу ул. Чкалова и Путейского тупика, у гастронома, и жду маму? Только теперь, сорок лет спустя, я точно знаю, что она придет и мне больше нечего будет бояться.
- Чего уставилась? Иди дальше, - сказал Славик.
Я смотрю на него, не отрывая глаз. Вернее, смотрю на его свитер и не могу поверить, что это – тот самый свитер. Я хочу дать ему хоть какой-то маячок, напомнить, что это я, Люда Егорова.
- Послушай, тебе чего надо? – он делает шаг в мою сторону.
Я улыбаюсь и почти произношу: «Ну, как же, ты что, не помнишь?»
Но не успеваю – он ухмыляется и поворачивается к своим друзьям.
- Не, ну, нормально, тёлки прямо на улице клеют.
Друзья хохочут. Их семь человек. Я успела посчитать – три девушки и четверо парней.
- А может, возьмем ее с собой? – говорит один из них, оглядев меня с ног до головы.
- Я тебе возьму, - девица в короткой юбке, с копной рыжих волос, замахивается на него сумкой.
Кажется, что я где-то видела эту рыжеволосую девицу. Ее колкий холодный взгляд что-то мне напоминает. Но дело сейчас не в ней. Свитер – вот, что по-настоящему потрясло меня.
- Ну, ладно, хорош. Чего надо? – Славик начинает раздражаться.
Я делаю вдох и говорю:
- Ты же Славик.
Сама я в этом уже не совсем уверена. Я, действительно, начинаю думать, что ошиблась. Ни в чертах лица его, ни в прическе, ни в голосе я не улавливаю ни одной знакомой детали. Только свитер, который на нем, этот свитер, связанный когда-то моей мамой, говорит, что передо мной – Славик Гордеев.
Мы учились в одном интернате. Его перевели к нам из детдома в пятом классе. С нашими мальчишками у него не заладилось с первых дней. Они ставили ему подножки, исподтишка ударяли по спине, неожиданно выскакивали из-за угла, когда он шел по коридору, ночью выливали на него холодную воду. Так проверялся каждый новичок. Обычно адаптация проходила нормально, через какое-то время новенький вписывался в коллектив и становился «как все». Со Славиком этого не произошло.
Иногда я ловила на себе его взгляд. Он смотрел на меня не по-дружески, как другие мальчишки, а с каким-то необычным интересом. Я краснела от смущения.
Как-то я проходила по пустому коридору мимо палаты мальчиков и услышала всхлипывания. Я на цыпочках зашла в палату. В самом дальнем углу, на кровати, головой в подушку, лежал Славик. Плечи его тряслись.
- Ты чего? – спросила я.
Честно говоря, я думала, что он пошлет меня куда подальше. Мальчишки не любят, когда девчонки вмешиваются в их дела, тем более, когда их жалеют. Тем неожиданней был для меня ответ Славика, когда он резко оторвал голову от подушки, увидел меня и растерянно сказал:
- Я не знаю, что мне делать.
- А что случилось?
- Я не умею давать сдачи, - Славик опустил глаза.
Мне трудно было понять, как можно не уметь давать сдачи. Я делала это с легкостью. Желающих получить от меня ответный удар становилось всё меньше. В самом начале, когда я была новенькой, меня несколько раз проверили теми же способами, что и Славика. Я, вроде, выдержала, не ябедничала, не плакала. Одному мальчишке врезала кулаком в лицо, когда он резко поднял подол моего платья, другому – просто пригрозила. Этого оказалось достаточно.
- Кто обидел? - спросила я Славика.
- Лика.
- Кто? Лика? – я чуть не прыснула от смеха, - девчонка?
- Ну, да, эта девчонка – хуже любого пацана.
Это было правдой. Лика Громова была неуправляемой. Воспитатели с ней справиться не могли. Наказания на нее не действовали, выговоры не пугали, замечания в дневнике подчиняться не заставляли. В столовой она могла вылить кисель на головы одноклассников, приклеить к макушкам тарелки, манной кашей вниз, могла втихаря пробраться на кухню и высыпать пачку соли в кастрюлю с компотом. Любимым ее развлечением было вставить в стул учителя вертикально булавку. Когда тот подпрыгивал от боли, Лика хохотала на весь интернат.
Учителя ее не любили, одноклассники сторонились. Никто не знал, что она выкинет в следующий момент. Когда я пришла в интернат, Лика уже вовсю там хозяйничала. У нее были длинные, густые рыжие волосы и какой-то безжалостный, как лезвие, взгляд, который заставлял подчиняться. Она прихрамывала на правую ногу.
В первый же день Лика меня проверила. Когда я садилась за парту, она вытащила из-под меня стул и тут же схлопотала по морде. Это я сделала, скорее, автоматически, чем от смелости. Но Лика, как ни странно, драться не стала, а протянула мне руку:
- Лика.
- Люда, - буркнула я.
Мы подружились. Мы делились тайнами друг с другом. Как-то я сказала ей, что новенький, Славик, странно на меня смотрит.
- Влюбился, значит, - хмыкнула Лика.
- Дура, что ль? Когда влюбляются, так и говорят. А он молчит.
Лика спорить не стала, только резанула по мне взглядом. Честно говоря, иногда меня передёргивало от холода, исходившего из ее глаз. Потом я к этому привыкла и перестала замечать.
Незаметно от Славика, я начала присматриваться к нему. Какое там «влюбился»? Худой, невзрачный, молчаливый. Волосы, как у Анджелы Дэвис. Он и понятия не имеет, что такое «влюбиться».
Лика рассказала мне, почему она хромает. Оказалось, что ее мать – пьяница, к ней каждую неделю ходят новые мужики. У них – комната в коммуналке. В одном углу – Ликина раскладушка, которую мать притащила с помойки, в другом – кровать матери. Раскладушка провалилась почти до пола. У Лики болело всё тело после этого, как она выражалась, «дырявого гамака на палках». Вечерами мать уходила, и Лика оккупировала ее кровать, чтобы хоть немного поспать. Но мать вскоре возвращалась с бутылкой и очередным мужиком.
- Тебе чего, места мало? - орала она и стаскивала дочь на пол.
Однажды, когда Лике было десять лет, у матери появился новый хахаль. Кровать скрипела так, будто распиливают огромный дуб. Уснуть Лика не могла и сказала:
- А нельзя потише бодаться?
Хахаль матери, с огромным брюхом, вылез из кровати голый, в носках, подошел к Лике и, не говоря ни слова, ударил ее кулаком в лицо. Лика не заплакала, озверела. Она разгромила всю комнату: разбила бутылки, сломала о подоконник стул, бросила в зеркало чугунный утюг. Она орала, что осколками перережет горло и этому козлу пузатому, и матери. Мать в это время с отсутствующим взглядом сидела на кровати и курила. Хахаль набросился на Лику, пытаясь отобрать у нее большой осколок стекла, но вместо этого тем самым стеклом порезал ей ногу. Кровь хлынула фонтаном. Соседи вызвали милицию и скорую. У Лики оказалось разрезанным сухожилие возле стопы. После этого она стала хромать.
Лику оформили в интернат для трудных подростков, а через полгода перевели в наш, для детей с ослабленным здоровьем. На самом деле, наш интернат был нормальным, все были здоровы, а самыми серьезными заболеваниями считались гланды и аденоиды. Лике повезло – у нее обнаружили гланды.
Все или почти все врали про родителей. Чем хуже была жизнь с ними, тем большими героями мамы и папы оказывались в наших рассказах. Те, у кого родителей не было, врали с еще большей фантазией. Они придумывали самые невероятные небылицы, лишь бы убедить других, что скоро их отсюда заберет мама. В придуманном мире нам было легче выживать, чем в реальном.
Я присела на кровать Славика.
- Говори, - сказала я, - но учти: никаких гадостей про Лику. Она – моя подруга.
Славик сел рядом, вытер слезы и посмотрел на меня долгим взглядом.
- Какая ж это подруга? - сказал он серьезно.
- Эй, поосторожнее, - мой голос стал грубым.
- Она, знаешь, что сказала? При всех. Про твоего отца.
- Про моего? Причем здесь мой отец?
- А при том. Мы с ребятами стояли у столовки, трепались. Кто-то рассказывал, что его отец гулял от матери. Мы не заметили, как подошла Лика. И вдруг она говорит:
- Людкин отец тоже по бабам шлялся. Она врёт, что он разбился на машине. Это мать его выгнала, когда застала в койке с соседкой по коммуналке.
Я сказал, что она врёт. А она говорит:
- Ты, салага, вообще, молчи. Думаешь, я не знаю, что твоя мать бросила тебя в роддоме? А ты всем мозги паришь, что родители умерли.
Людка, понимаешь, это была моя тайна. Мне было стыдно, что у всех есть мамы, хоть какие, но есть. И моя тоже есть, где-то, но не у меня. Понимаешь? У меня-то ее нет. Я не знал, что ответить. Ребята смотрят и молчат. И вдруг я заплакал. Не знаю, почему. Мне обидно стало. А Лика захохотала. И пацаны – тоже.
Славик замолчал. Мне стало его жалко. Я повернула голову в его сторону, улыбнулась и, вдруг он обнял меня за шею и поцеловал в щеку. Я отпрянула:
- Ты что, с ума сошел?
У нас, в интернате, нежности были не приняты. Мы росли колючими ёжиками, и там, где можно было нагрубить, делали это с удовольствием.
- Извини, - сказала я Славику, увидев его испуганные глаза, - я не хотела тебя обидеть.
В тот день я написала маме письмо, попросила ее связать два свитера – для меня и моего друга. Мама хорошо вязала, и я хотела, чтобы Славик понял: его не бросили, о нем заботятся. Лике я сказала, что она мне больше не друг, но Славика чтобы не трогала. И еще сказала, что мстить не буду.
- Больно надо, - Лика взмахнула своей рыжей гривой и, хромая, отошла от меня.
Через две недели приехала мама и привезла два свитера. Какие же они были красивые! Длинные, до колен. На них мама вывязала пейзаж. Впереди – поле с зеленой травой, голубое небо и солнце с лучами в разные стороны, а сзади – звёзды на темном небе и растущий месяц. Славик так обрадовался. Он сказал, что ему никогда ничего не дарили, и теперь это будет его главный подарок. На всю жизнь.
Он стал ходить за мной по пятам. Мальчишки смеялись над ним, но не трогали. Они говорили, что он, как пёс Артемон, вечно – со своей Мальвиной. Он, и правда, был похож на Артемона – черной кудрявой шевелюрой. Волосы его росли быстро и почти сразу после стрижки превращались в мохнатый шар.
Через год мама забрала меня из интерната. Славик на прощание поцеловал меня в щеку и сказал:
- Ты – мой самый лучший друг. Я буду тебе писать.
Больше мы не виделись. Ни одного письма от Славика я не получила. Мой любимый свитер я ношу целых двенадцать лет. Сама я вытянулась, а свитер уменьшился, стал короче. Сейчас он мне по пояс, его краски не выцвели, они такие же, как и в первый день, когда я его надела.
Я – уже студентка. Мне двадцать один год. И вот, сегодня я вышла из автобуса на Арбате, прошла несколько кварталов и увидела группу молодых людей. Вернее, на одном из них – увидела короткий, по пояс, свитер, тот самый свитер, тот самый рисунок: поле и – выше – солнце с лучами. Я понимаю, что это Славик и в то же время не могу его узнать, не вижу ни одной знакомой черты того мальчишки из интерната, моего лучшего друга. Он коротко стрижен, под ёжика.
Мне хочется многое сказать Славику, расспросить о его жизни после меня, сказать, что я учусь в институте иностранных языков. Он, наверное, обрадуется. Я не знаю, с чего начать и слишком долго смотрю на него. Это его раздражает. Я понимаю: меня бы тоже раздражало, если бы кто-то чужой сверлил меня взглядом. Но я же не чужая. А может, это не он, а его брат? Да, нет, какой брат? Мать сдала Славика государству сразу, как родила, он ее никогда и не видел. А свитер?! Такого больше ни у кого нет и быть не может.
- Ты же Славик, Гордеев, - делаю я еще одну попытку, уже увереннее, - я – Люда Егорова. Из интерната. Помнишь? Я тебя по свитеру узнала. Это же моя мама вязала для тебя. У меня – такой же. Ты, что, забыл?
Друзья Славика с любопытством и удивлением переводят взгляды с меня на него и обратно. Рыжая девица берет его под руку и смотрит на меня пронзительным, холодным взглядом. Проходит несколько секунд. Я вижу ухмылку на лице Славика.
- Ха, ненормальная, - брезгливо говорит он прокуренным сиплым голосом, - смотрите на нее. Интернат какой-то придумала, свитер. Да этот свитер, между прочим, мне мама вязала своими руками. Ребят, пошли отсюда.
Он отворачивается и идет вперед. Следом – его друзья. Рыжая девица продолжает держать Славика под руку и идёт, прихрамывая на правую ногу. Я остаюсь одна посреди Арбата, смотрю в спину уходящего от меня друга и думаю: «Какие красивые звезды и месяц. Совсем не выцвели. Надо же, как он вырос из маминого свитера».
- А я с ней не спал, - Кроша взял из костра веточку и прикурил от нее.
- Да, ладно. А с кем же тогда ты спал? – спросил кто-то из нас.
- Ни с кем.
- Не ври, давай, колись, - загалдели мы.
- Ну, чего пристали? Нет у меня никаких историй.
Мы были уверены, что Кроше, действительно, рассказать нечего. Мы приехали сюда, в подмосковный лес, на два дня, прихватив палатки, чисто мужским коллективом одноклассников. Теперь уже, бывших. В конце августа мы решили здесь отметить начало новой жизни. Мы знали, что потом всех разбросает. Так было у наших родителей, у старших друзей и, вообще, жизнь – штука непредсказуемая. Кто-то из нас в этом году поступил в институт, кто-то провалился и отправился в техникум, кому-то светит вкалывать на заводе, потом – армия, и мы еще долго не увидимся. Мы сидели вокруг костра и смотрели на мерцающий огонь. За нашими спинами плотной стеной стояла глухая черная ночь.
Огонь костра был уже не так жарок. Мы закопали в углях картошку и пустили по кругу бутылку водки. Каждый, по очереди, должен был разлить на всех и рассказать какую-нибудь историю из своей жизни на тему: «тёлки». Бутылка по кругу и история – это наша традиция. Темы каждый раз придумывались разные. К тому времени, когда костер почти догорел, свои истории рассказали все, кроме Кроши. В основном, говорили о том, как кто-то кого-то зажимал под школьной лестницей, кто-то хвастался, что потрогал сиськи у самой Пироговой – председателя пионерской дружины школы по кличке «Брестская крепость». У кого-то в багаже уже были отношения с замужней женщиной. Мы смеялись, вспоминая, как Ирка Сазонова стукнула на нас, когда мы курили за школой. Вообще, про Ирку все знали и перешептывались. Мы только делали вид, что умеем держать язык за зубами. И лишь сегодня, впервые, откровенно поделились друг с другом и вытащили всю правду: Ирка Сазонова, отличница и тихоня, дала практически всем сидящим сейчас у костра (а нас было двенадцать человек) и даже пацанам из параллельных классов. Кто бы мог подумать? Единственным, с кем она не спала, оказался Кроша, Сашка Крашенинников.
Он пришел к нам в школу в шестом классе. Действительно, Кроша. Небольшого роста, коренастый, шустрый, курил папиросы, в восьмом – уже пил по-взрослому, сидел на последней парте, где играл в карты на деньги. Сразиться с Крошей охотники находились всегда. Кто только не проигрывал ему. Да, что там говорить – все мальчишки и даже некоторые, особо задиристые девчонки. Один на один с девчонками Кроша замечен не был, ни за кем не приударял. Он с ними дружил, но только с теми, которые не вели бабских разговоров и были «рубаха-парень». Таких уважали все. Кто-то, конечно, не любил, но, всё равно, уважал. Кроша тоже пользовался уважением. За то, что умел дружить, заступался за слабых и держал слово.
Кроша разлил по кружкам водку, сделал один большой глоток, наколол на ветку картофелину и вытащил ее из костра. Мы, в ожидании, уставились на него.
- Ну, чё смотрите? - он оглядел нас. - Ладно, уговор есть уговор. Рассказываю. Мне только двенадцать исполнилось. Это еще, когда я в другой школе учился. Мать достала путевку в пионерский лагерь. По блату. Я, вообще, только лета и ждал. Всю зиму и всю весну. Лишь бы – из дома. Мне новых впечатлений хотелось, компаний. Общительный я был. Очень. Мать говорила, что в жизни я не пропаду – умею налаживать связи.
- Я чего-то не понял, - перебил друга Зорик, - это ты сейчас о себе? Что-то я не припомню твоей особой общительности.
- Говорю же, это было до нашего знакомства, - сказал Кроша.
- А, ну, тогда ладно, - отступил Зорик.
Мы все, не только Зорик, думали так же. Девчонок у Кроши не было. Он вполне мог бы замутить с какой-нибудь из них, но дальше дружбы дело у него не шло. Из пацанов Кроша закорешился с Зориком. В девятом классе они на пару попали в ментовку, когда ночью грабанули магазин канцтоваров – вынесли из него колонки. Это было время поголовного увлечения западной музыкой, и всем хотелось похвастаться музыкальной установкой. Ну, а где ее взять-то? На какие бабки? Они и забрались в магазин. Им, как малолеткам, срок не дали, только родителей оштрафовали. Когда их допрашивали поодиночке, оба брали вину на себя. Каждый говорил, что это была его идея. Ни один, ни другой товарища не заложил.
- Ну, чего, продолжать, что ли? – обиженно спросил Кроша.
Мы загудели: «Давай, конечно, говори, не тяни».
- В общем, приехал я в лагерь и понял, что он – не совсем обычный. Туда направляли малолетних преступников. Но меня это не испугало. Во-первых, я любил всё новое, во-вторых, в лагере я встретил своих старых корешей. Так что, целый месяц с ними меня устраивал. Единственное, чего там не было, так это девчонок. Я думал: это потому, что малолетних преступниц не бывает.
Прошло две недели. И тут до мамы дошло, куда она меня отправила. Она приехала забирать меня. Плачет, прижимает к себе и говорит:
- Прости, сыночек, прости. Я не знала. Как же тебе здесь, наверное, плохо. Мне путевку для тебя дали недорого. Вот, я и взяла, на свою голову.
А я говорю:
- Да, нет, мам, нормально тут, все свои, не забирай меня.
Я очень не хотел уезжать. У меня там невеста появилась. Рядом село было, в нем –девчонки. Все пацаны уже выбрали себе. А мне досталась самая красивая. Цыганка. Папуша. Это имя такое. Ей тоже было двенадцать, как мне. Глаза черные, волосы длинные, тоже черные, а зубы белые-белые. И улыбка наивная, невинная. В общем, я влип. Ноги бежали к ней сами. Ну, и вот, мы встречались уже пять дней. Я к реке приходил. Мы сидели на берегу, целовались. Что-что, а целоваться я умел. Пацаны старшие научили, когда мне было девять. Один раз, когда пошел дождь, мы с ней перебрались в беседку. Так ее называли местные. На самом деле, это были четыре покосившихся столбика со съехавшей набок крышей. Ее здесь построили местные рыбаки. Они там дождь пережидали.
- Я что-то не догоняю, - перебил друга Зорик, - а чего ты мне никогда не рассказывал? Я тебе всё о своих тёлках говорил. А ты вот как?
- Так ты щас слушай, а то, вообще, замолчу, - попытался обидеться Кроша.
- Ладно, - примирительно сказал Зорик, - рассказывай.
- Короче, мать успокоилась и уехала, - продолжал Кроша, - поняла, что я здесь не пропаду. И я, такой радостный, что меня не забрали, лечу к своей цыганочке. Бегу и, так сказать, репетирую, что буду говорить. Ну, типа, я люблю тебя, Папуша, женюсь на тебе, когда вырасту, ты только дождись меня, и прочее в том же роде.
Прибегаю к нашему месту, на берег. Вижу, Папуша сидит, руками коленки обняла, травинку жует. Волосы развеваются от ветра, а лицо такое серьезное, взрослое. Меня увидела, прям расплылась в улыбке. Ну, я рядом сел. Обнимаемся, целуемся. Нельзя же сразу – о важных вещах. А целовалась цыганочка по-взрослому. Только я, дурак, не знал, что с девчонками можно еще что-то делать, кроме поцелуев. Целую ее и думаю: пора. Делаю глубокий вдох и говорю:
- Знаешь, Папуша, я тут подумал…
И вдруг вижу: рядом, с ее стороны, сидит мой дружбан по лагерю, Юрок по кличке «Монпасье». Он, собака, подошел как-то тихо. Он в этом лагере оказался после ограбления продуктового магазина. Ну, как, ограбления. Звучит, конечно, круто, а на самом деле, Юрок вынес несколько коробок с леденцами, монпасье. Его так и прозвали. Часть он продал, а что-то оставил себе. Он мне даже пожаловался, что за две недели ни разу не целовался.
Монпасье – еще ниже меня ростом, тощий такой, скелет. Смотрю, он протягивает Папуше коробочку с разноцветными леденцами. А мне даже не предлагает. Папуша улыбается ему, берет леденец, закидывает в рот, как фокусник, берет второй, третий. Потом облизывается, аж язык высунула. И вдруг поворачивается к Юрку и целует его в губы. Так нахально, с вызовом. А Юрок, сволочь, обнимает ее своими хилыми ручонками и, они начинают целоваться у меня на глазах, будто меня нет рядом. Я, конечно, первым делом хотел двинуть Юрку по физиономии, нефига мою невесту клеить. А потом подумал, что он, вроде, Папушу и не обижает. Она сама стала его целовать. В общем, я обалдел. Я ж не знал, что так бывает. Я думал: я такой крутой, у меня самая красивая девчонка.
Кроша замолчал, глотнул из кружки и откусил от картофелины. Мы тоже молчали. Тишину перебивал треск костра. Кроша рассказывал о себе впервые. Он вытащил папиросу, прикурил и продолжил:
- Прошло минут десять, а мне казалось: вечность. Я сижу, как дурак, не ухожу, смотрю на речку, а они рядом целуются. И тут, вижу: в нашу сторону идет сержант Тахиров. Такой кривоногий, кучерявый. Он, скотина, муштровал нас по утрам, гонял по футбольному полю так, что мы с ног валились. Сержант говорил, что только труд и физическая выносливость могут сделать из преступника человека. Я увидел его и подумал, что сейчас он начнет отчитывать нас за то, что ушли за территорию лагеря. Хотя, уходили все. Начальство знало об этом. Главное, чтобы все были на местах к утренней и вечерней линейке и к отбою. Ну, вот, я сижу и думаю: сейчас сделаю так, что Папуша увидит, какой я смелый и больше не будет целоваться с этим плюгавым Монпасье. Она же – моя невеста, в конце концов. Я уже придумал, что скажу сержанту, мол, а ты сам чего не в лагере? Ты, мол, на службе. Щас пойду лейтенанту доложу. Он тебе пару нарядов вне очереди выпишет.
Тахиров подходит, останавливается перед нами и молчит. Папушу разглядывает с ног до головы, нагло так смотрит на нее и лыбится. Глаз, вообще, не видно. Они у него, и так, как две щели. Смотрит на мою цыганочку, а нас с Монпасье в упор не видит. А потом, не говоря ни слова, спокойно вытаскивает из кармана три рубля и протягивает Папуше. Она отодвигает Юрка локтем, медленно вытирает губы ладонью, расползается в своей невинной улыбке, берет трояк, кладет в карман платья, встает и уходит с сержантом в беседку.
Мы с Юрком, как пришибленные, целый час сидели и молчали, пока не доели всю коробку монпасье.
Кроша сделал паузу, словно решая, говорить дальше или нет, глубоко вздохнул и произнес:
- И еще, я это… стишок написал. Не тогда, года через четыре. Я никому этого не говорил.
- Ты? Стишок? – присвистнул Зорик. – Первый раз слышу. А ну-ка, давай.
- Только не ржите, - сказал Кроша.
Кто же знал, что со мной приключится история,
Что влюблюсь я, мальчишка, в красотку-цыганочку?
Я ночами не спал. Видно, жизни моей траекторию
Изменила чернявая эта гражданочка.
Целовался я с ней там, где речка касается берега,
Я ее полюбил каждым вдохом своим, каждой клеточкой.
Кто же знал, что она, ничего не сказав, без истерики
Поцелует дружка моего – за конфеточку?
А потом, за трояк переспит с узкоглазым сержантиком
В деревянной, заброшенной, старой беседочке.
Никогда не поверю в дурацкую вашу романтику.
Разве ж это любовь, что за деньги и за конфеточку?
Теперь обалдели мы. Кто бы мог подумать, что Кроша пишет стихи? Все молчали. Говорить не хотелось. В густой тишине еле слышно потрескивал затухающий костер.
- Вот, как обещала, - подруга кладет на стол фотографию моего мужа.
Меня обдаёт холодным потом. «Откуда ты его знаешь?», - хочу спросить я, но получается:
- Что случилось?
Точно такое же фото, тридцатилетней давности, стоит в нашем доме, на полочке над камином. Дэн этого не хотел, он был против того, чтобы на видном месте стояли фотографии его жизни до меня.
- Если мы будем чаще смотреть на себя – молодых и красивых, то старости придется подождать, - сказала тогда я и украсила одной рамкой две фотографии нашей молодости, времени, когда мы еще не были знакомы.
Дэн смирился с моим железным доводом, который ни подтвердить, ни опровергнуть никто не мог. Мне снимок нравится. На нем у Дэна волнистые светло-русые волосы, большие выразительные глаза и прямой взгляд. Сейчас от этого набора остались только большие глаза.
Мы женаты три года. У меня за спиной – брак и взрослый сын. Дэн никогда не был женат, детей у него нет. К моменту знакомства нам перевалило за «ягодку опять», так что совместные дети вряд ли могли у нас появиться. Я только один раз спросила мужа, почему у него нет детей.
- Я не хотел, - ответил он коротко.
«Поэтому, наверное, и не женился», - подумала я и не стала задавать лишних вопросов.
Дэн трудится в небольшой дизайнерской компании, занимается созданием мебели. Он хорошо рисует. Однажды я увидела в его кабинете карандашные рисунки с изображением какой-то женщины. Она сидела на кровати с чуть склоненной головой, длинные волосы закрывали лицо. Это была серия рисунков, она показалась мне необычной. Все изображения были почти идентичны, за исключением одной детали: с каждым рисунком, а они были сложены в хронологической последовательности, эта женщина становилась старше, вернее, старели ее сложенные на коленях руки и шея, а на самом последнем, вопреки ожиданиям, была не пожилая женщина, а девочка лет восемнадцати. Ее волосы тоже прикрывали лицо. Я спросила мужа: кто это и почему за все годы со мной он не сделал ни одного рисунка, не написал ни одной картины, в конце концов, никогда не писал мой портрет? Ведь у него так здорово это получается. Дэн ответил:
- Не рисуется.
И спрятал рисунки в сейф.
Ко мне в дом Дэна привели общие друзья. Они подумали, что новое знакомство будет лучшим подарком на мой день рождения. Не так давно я развелась, и друзья спешили познакомить меня с «приличным, непьющим мужчиной».
Яркого романа не случилось. Дэн ухаживал за мной деликатно, без лишних слов, не навязывался, бриллиантами не одаривал, но на каждом свидании дарил цветы. Когда он их преподносил, лицо его озаряла улыбка. Это было мощное оружие. Для меня. О моей жизни он не расспрашивал, а на мой вопрос о том, любил ли он когда-то, ответил:
- Одну женщину. Давно.
Прошло две недели после знакомства. Мы сидели в гостиной, на диване, пили кофе. Дэн рассматривал альбом с моими старыми фотографиями. Я комментировала снимки, рассказывала о тех, кто на них изображен. Дэн был не очень внимателен, страницы листал быстро. Было похоже, что его не сильно интересует то, что было до него. Я подумала, что это, наверное, и к лучшему – всё с чистого листа. Перелистнув очередную страницу альбома, рука Дэна замерла. На фотографии мы со Светкой сидели на моей кухне и хохотали. Этот снимок сделал мой папа. В тот день он купил новый фотоаппарат и снимал всё подряд. На этом снимке Светке оставался месяц до отъезда в Америку.
- Кто это? – как мне показалось, испуганно спросил Дэн.
- Светка, моя подруга. Мы дружим до сих пор. А что, понравилась? – ревниво спросила я.
Дэн не ответил и перевернул страницу.
Еще через несколько дней он сделал мне предложение. Это было как-то неожиданно, слишком быстро. Я не думала, что через три недели после знакомства можно всерьез говорить о семейной жизни. . . и согласилась. Мне нравилось спокойствие Дэна, выдержка, нравилось то, что он немногословен. Я считала, что эти качества компенсируют отсутствие яркой страсти в нашем «солидном» возрасте.
Дэн перевез меня к себе, в небольшой уютный дом в Бруклине. Он, по-прежнему, говорил немного, улыбался редко, но однажды, после какой-то моей шутки, расплылся в широкой улыбке, глаза его засияли.
- Как же тебе идет улыбка, - сказала я и обняла его.
- Да, я уже это слышал… когда-то, - ответил Дэн, убрал мои руки, встал из-за стола и вышел на кухню курить.
И вот, сейчас я сижу за столиком Манхэттенского кафе с подругой моей юности, которая пришла на встречу со мной с фотографией моего мужа. Как мне это понимать? В Америку Светка приехала раньше меня, жила в Калифорнии, а не так давно переехала в Нью-Йорк. Не виделись мы лет пять, с ее последнего приезда ко мне в гости. По телефону общались редко. Звонила, как правило, она, и то, когда хотела поделиться какой-нибудь новостью об очередном любовном увлечении. О моей жизни почти не спрашивала, знала только основные вехи: вышла замуж, родила, развелась, вышла замуж. О нынешнем моем муже ей известно только то, что его зовут Дэн. Услышав о том, что я вышла замуж, Светка сказала:
- О, поздравляю. Главное, чтобы мужик был хороший. Вот, у меня опять всё не так.
И принялась рассказывать о себе.
Светка берет в руку фотографию моего мужа, переворачивает ее, и я вижу надпись: «Моей святой. От Дениса». Сердце мое замирает. Здесь, в Америке, многие меняют имена на американский лад. Так легче, особенно, если работаешь в американской компании. В первый же вечер, когда нас познакомили и, он представился: «Дэн», я спросила:
- Это от «Денис»?
Он ответил:
- Нет, просто Дэн.
- Это Денис, о котором я хотела рассказать, - говорит Светка.
На прошлой неделе она сказала мне по телефону:
- Викусь, я давно хотела тебе рассказать кое о ком, вернее, посоветоваться. И сейчас, раз уж я переехала к тебе поближе, мы просто обязаны увидеться. У нас сразу три повода: мой переезд, моя новая работа и старая история.
Я смотрю на фотографию мужа и не знаю, как реагировать. За те несколько секунд, пока подруга ждет от меня реакции, мой мозг непроизвольно сканирует три года жизни с Дэном и, я не припоминаю ничего особенного. Ну, так, мелочи, типа, его замкнутости. А кто из нас без странностей? Но какое отношение мой муж имеет к Светке? Она приехала из Москвы, Дэн до самого отъезда жил в Минске, как он говорил. От Светки я никогда не слышала ни одного упоминания его имени.
Мне показалось, что молчу слишком долго.
- Ну, рассказывай. Или, может, сначала закажем что-нибудь? – я открываю меню в попытке скрыть волнение.
- Это – моя первая любовь и первый мужчина, - говорит Светка, - я буду кофе с каким-нибудь пирожным, а ты бери, что хочешь.
- Я – только кофе, - выдыхаю я.
- Если бы ты видела, какая у него улыбка, Викусь, ты бы с ума сошла, - Светка смотрит на фотографию Дэна с нежностью и, одновременно, с опаской, - я тоже тогда сошла с ума от одной улыбки.
Подходит официант, у меня появляется время переварить услышанное.
- Двойной эспрессо и эклер, пожалуйста, - говорит Светка официанту.
- Два двойных эспрессо и два эклера, - я закрываю меню, - буду солидарна с тобой.
- В общем, это было давно, - Светка указала на фотографию Дэна, - я только поступила в Суриковское. Сама понимаешь: богема, художники, запах краски, короче, жизнь удалась. Наши мужики с курса тогда помешались на беретах и шарфах. Они воображали себя художниками с Монмартра. А сами умели только кисточками жонглировать. Выхожу я как-то из мастерской. Иду по коридору, навстречу мне – целая команда грёбаных «французов». Береты какие-то идиотские, шарфы – не лучше, руками размахивают.
- О, Светa, - кричат они мне, с ударением на последний слог, на французский манер.
- Ага, святая, - ухмыльнулась я.
Тут один из них, без берета и шарфа, вот этот красавчик блондинистый, - она взяла в руки фото Дэна, - отходит от группы и серьезно так говорит: «Конечно, святая». И смотрит мне в глаза. А потом вдруг улыбается широко-широко. Меня, как примагнитило к нему. Мужики ему орут:
- Чего встал? Светка не с твоего курса, а с нашего. Тебе своих, что ли, не хватает?
А он не отрывает от меня глаз и тихо говорит:
- Теперь она – не ваша, моя.
- Еще чего? – я отвернулась, чтобы идти дальше.
Он аккуратно взял меня за руку и развернул лицом к себе.
- Я – Денис. А тебя я уже знаю. Ты – святая.
И улыбнулся так, что я, сама не знаю, почему, сказала:
- С такой красивой улыбкой в артисты надо идти, а не в художники.
В тот вечер мы гуляли по Москве, ели мороженое, целовались на каждой скамейке. Он рассказал, что год назад приехал из Минска. Там живут мама с сестрой. Сам он здесь, в общежитии. На каком-то газоне росли тюльпаны. Он, не задуываясь, сорвал для меня три штуки.
Я втрескалась по уши. Денис учился на курс старше. Мы встречались в перерывах, целовались, как умалишенные, на всех институтских лестницах. Он чуть ли не каждый день дарил мне свои рисунки. У меня их накопилась целая коробка. Тогда накопилась. Потом мама их выбросила. Она его не любила, говорила, что он охотится за московской пропиской и, вообще, он не совсем нормальный, тем более, что мне, мол, рано еще думать о семье.
- Вот, институт закончишь, тогда делай, что хочешь, - говорила мама.
Как-то она уехала в командировку на несколько дней. Я сказала об этом Денису.
- А можно к тебе? – спросил он.
Я не заметила, как мы оказались в моей комнате. Она вся была в мамином вкусе. Обои с ярко-красными огромными розами, такого же цвета стенка с книжными стеллажами и шторы. Этот красный цвет сводил меня с ума. Сколько раз я говорила маме, что в спальне нельзя кричащих цветов, что они не расслабляют, а, наоборот, раздражают, и вообще, красный цвет стен хорош только для желающих порепетировать перед переездом в психушку. Но мама говорила, что красный цвет веселит, а я, когда окончу институт, получу диплом художника, тогда и буду обустраивать свою квартиру. Но, вообще-то, квартира мне не светит, так что, буду жить с ней, зато в своей комнате и на полном пансионе.
Потом мы лежали в моей постели. Он гладил мою шею и сказал:
- Прости, я не знал.
- Это звучит глупо, - я отвернулась, - ты извиняешься, как будто жалеешь о том, что было.
- Да, нет же, конечно, не жалею. Я хочу быть с тобой всегда. На правах первого мужчины.
Каждый день, пока мамы не было, мы приезжали ко мне. Я чувствовала себя взрослой, когда готовила ему по утрам яичницу с кофе. Мне казалось: это так легко и приятно – быть женой. Мама звонила вечерами, интересовалась, как прошел мой день. В какой-то момент она внезапно замолкала, прислушивалась, нет ли в доме посторонних звуков.
- Ты одна? – спрашивала она подозрительно.
- Конечно, мам, я уже легла спать.
Я, действительно, лежала. В обнимку с Денисом.
Мама вернулась. Зайдя в дом, она с порога заявила:
- Здесь кто-то был.
Уж не знаю, каким шестым чувством она унюхала это, но потребовала, чтобы я привела его на смотрины. Я привела. Денис маме понравился. Еще бы – он весь вечер улыбался. Мама была с ним любезна и даже немного кокетничала. А когда он уехал, сказала:
- Надеюсь, ты сама понимаешь, что больше его ноги в нашем доме не будет. Не советую тебе с ним встречаться.
- Почему? - я не могла поверить, что это она серьезно.
- Из-за этого я разошлась с твоим отцом.
- Ты с моим отцом разошлась потому, что он был алкоголиком.
- Доченька, я вижу их насквозь, и начинающих, в том числе. Ты не заметила, что он выпил всё, что было на столе – и вино, и коньяк?
- Какие глупости, - разозлилась я, - он просто неловко себя чувствовал перед тобой, как на экзамене. Ты же сверлила его взглядом. И он расслабился. А вообще, он мало пьет.
Мама была непреклонна. О том, что мы встречаемся с Денисом, я больше не заикалась. Теперь это была наша с ним тайна. Для мамы.
Листочков с его рисунками у меня становилось всё больше. Я складывала их под кровать, в коробку из-под обуви. Я знала, что туда мама не полезет – радикулит не пустит. Иногда ночами я вытаскивала коробку и рассматривала рисунки. Они были совершенны. Я не понимала, для чего ему учиться в художественном, если он всё умеет. Мои портреты он рисовал по памяти, и каждый раз – невероятно похоже. Один из этих рисунков, самый мой любимый, я оформила в рамочку и повесила напротив кровати. Вечером вернулась домой, смотрю, рисунка нет.
- Тебе это не нужно, - сказала мама, не дожидаясь моего вопроса, и налила в тарелку суп, - ешь.
Не знаю, Викусь, помнишь ли ты, что такое – первая любовь и как это было у тебя, но я реально сходила с ума, меня словно подключили к высоковольтной линии. Я тогда могла генерировать напряжение, столько я вырабатывала бешеной энергии.
Я сижу, слушаю Светку и не могу поверить, что сейчас, в данный момент, я – не участник сна, не действующее лицо закрученного кем-то сюжета. Настолько нереально происходящее.
- А потом случилось что-то ужасное, - продолжала Светка, - вернее, стало случаться одно «ужасное» за другим. Мы с Денисом приехали к его другу. Там, в квартире, шла гулянка, полно народу. Много выпивки, из закуски – только вареная картошка. А что нам еще надо было? Гитара по кругу, песни, анекдоты. Денис как-то незаметно вышел из-за стола. Через какое-то время я поняла, что его нет и зашла в соседнюю комнату. Он спал, пьяный, на диване. Я легла рядом, обняла его, он даже не шевельнулся.
Разбудили меня чьи-то грубые руки. Я почувствовала, как меня переворачивают и увидела над собой, сверху, хозяина квартиры. Рядом лежит Денис. Я заорала, как сумасшедшая, сбросила с себя этого ублюдка, тормошу Дениса, плачу, рыдаю, ору: «Как ты можешь спать, когда прямо рядом с тобой твой друг пытается меня изнасиловать?» А Денис не просыпается. Я убежала среди ночи из этой проклятой квартиры и поклялась, что больше никогда не буду с ним, потому что он – предатель.
Он позвонил на следующий день и наехал на меня: что за истерику я вчера закатила в чужом доме. Я всё рассказала. Я была уверена, что он, по крайней мере, набьет своему другу морду. Ты знаешь, как мне было больно. Не потому, что его друг – сволочь, на это мне наплевать, а потому, что Денис мне не поверил. Я бросила трубку.
Две недели я не видела его в институте и не хотела видеть. Ребята говорили, что он пьёт, не просыхая, в квартире этого друга. В итоге, его выгнали за прогулы. Я говорила себе, что так ему и надо. Не хочу больше его знать. А потом, в конце апреля, выхожу на улицу после последней лекции. Смотрю, у входа в институт стоит он. Дождь идет, такой гадкий, холодный. А он – без зонта.
- Светa, святая моя, меня забирают в армию, - и улыбается своей ослепительной улыбкой, - вот повестка. На третье мая.
И протягивает бумажку.
- Ты знаешь, подруга моя Вика, - Светка обращалась ко мне и смотрела на фото Дениса. Она не притронулась ни к кофе, ни к пирожному, - я тогда впервые почувствовала, как под ногами проваливается земля. Мне стало так страшно. Я бросаюсь к нему на шею, реву:
- Как же так? Я буду ждать тебя. Нет, я не пущу тебя. Ты никуда не пойдешь. Я тебя спрячу.
- Я вернусь и, мы обязательно поженимся, - сказал Денис, - прости меня, святая моя. Я больше не буду пить. Никогда.
Мы долго стояли в обнимку и даже не замечали, что по нашим волосам стекает дождь.
Потом, целых пять дней я жила в бреду. Третьего мая, рано утром, поехала с ним на призывной пункт. Здесь я увидела наяву кадры из фильмов про войну, где родные провожают солдат на фронт. Мне показалось, что я снимаюсь в массовке – настолько было огромным количество рыдающих девчонок и матерей призывников. И, представь себе, все они ревели в голос, как в кино – насмотрелись. Мне даже противно стало. Из меня не вышло ни единой слезинки. Я честно пыталась заплакать, но, видимо, организм сопротивлялся этому массовому психозу.
- Я приеду к тебе, - сказала я, и Денис, по команде какого-то офицера, отправился в большое здание.
Через две недели от него пришло первое письмо. Я чуть не упала в обморок, увидев на конверте обратный адрес: Владивосток. в/ч 40083. Денис писал, что он ехал поездом восемь дней. А я, наивная, думала, что могу запросто приехать к нему в любое время.
Надо было что-то делать. Что именно, я понятия не имела. Ни одного знакомого в военных кругах у меня, конечно, не было. Заикаться об этом маме было бесполезно и даже опасно. Она, вообще, заметно повеселела, когда я сказала ей, что Денис в армии. У меня тогда закралось подозрение, что насчет Дальнего Востока подсуетилась именно она. Дальше – некуда. Буквально.
- Ну, вот, и хорошо, - сказала мама, - а у тебя еще знаешь, сколько таких Денисов будет.
Но мне не нужны были «такие Денисы», мне нужен был мой. И тут я придумала: куплю бутылку водки и пойду в военкомат. Что делать дальше, я не представляла. Моё «богатое» воображение столь далеко не простиралось. Не спрашивай, как мне пришла в голову такая идея, не знаю. Наверное, от безысходности. Иду я по коридору военкомата, смотрю на таблички на дверях и думаю: она (табличка) должна выглядеть как-то значительно. И тут вижу: «полковник Хризодуб». Ноги сами останавливаются возле этой двери. В сумке бултыхается водка. Я стучусь. Оттуда раздается бас:
- Войдите.
Я вхожу, говорю: здрасьте, я – студентка художественного, моего парня забрали в армию, во Владивосток, а я без него жить не могу. Хочу, чтобы он приехал в Москву, хотя бы на неделю. Знаете, как красиво он рисует.
Полковник смотрит на меня, как на идиотку. Я понимаю, что он на что-то намекает, вытаскиваю из сумки бутылку и ставлю перед ним.
- Вот, - говорю я.
- Вы понимаете, о чем просите? – тихо говорит полковник, как не совсем здоровому человеку.
- Да, товарищ… гражданин Хризодуб, - говорю я, - понимаю, но у меня никого нет, кроме Вас. Помогите, пожалуйста. Всего на недельку.
- Имя, фамилия, - вдруг гаркнул полковник.
- Моя?
- Парня твоего.
Полковник записал имя, фамилию, год рождения, поставил бутылку в сейф и грозно сказал:
- Ждите.
Я до сих пор не понимаю, почему он это сделал. Еще через две недели Денис написал, что направлен от воинской части в командировку в Москву. Он прилетел в день сдачи моего последнего экзамена сессии. В тот же вечер мы уехали в Минск. Он хотел познакомить меня с мамой и сестрой.
Мама, сморщенная старушка в платочке на голове, полюбила меня сразу. Она сказала, что, когда сын отслужит, мы будем жить у них. Теперь-то я понимаю, что тогда его маме было чуть больше, чем мне сейчас, но она была настоящей старушкой. Сестре Людмиле я настолько понравилась, что она готова была потесниться для любимого Дениски, отдать половину своей половины комнаты – квартира у них была однокомнатная.
Денис в тот вечер выпил много, его развезло. Он обнимал меня и заплетающимся языком говорил маме и сестре, какая я хорошая, его святая, как он счастлив со мной, как хочет от меня двух, а лучше трех, детей.
- Они будут блондинами, как мы с тобой, и красивыми, как ты, - уронив голову на мое плечо, сказал он.
- А как насчет твоего обещания не пить никогда? – спросила я.
- А, это я выполню, так точно, - Денис отдал честь и заснул с рукой у виска.
Я-то понимала, что напился он от счастья, да и скоро ему уезжать на целых два года без полутора месяцев. Но даже пьяным он был трогательным. А любить друг друга, находясь в одной комнате с мамой и сестрой, было как-то не в кайф.
Мы вернулись в Москву, а на следующий день Денис улетел во Владивосток. Через три недели я узнала, что беременна. Понимаешь, подруга, мне было восемнадцать, и я захотела ребенка. Я не отдавала себе отчет, что нам негде и не на что жить, что я должна учиться, в конце концов. Я же хотела не просто ребенка, а ребеночка от Дениса. Я должна была сказать ему об этом немедленно. И я дозвонилась до его воинской части. Дениса вызвали к телефону. Как? Не спрашивай. Не знаю.
Он кричал в трубку:
- Какое счастье, что у нас будет ребеночек. Сын. Дочка. Неважно. Главное, что наш.
Светка замолчала и закрыла рукой фотографию Дэна. Я смотрела в чашку своего нетронутого кофе и боялась спросить, что стало с ребенком. У Светки есть двадцатилетняя дочь от бывшего мужа. Она учится на дизайнера. А история с Дэном – тридцатилетней давности.
- Я очень хотела этого ребенка, - виновато заговорила Светка, - но мать грозилась выгнать меня из дома вместе с малышом. Она сказала, что от этого «пьяницы» детей иметь нельзя и отправила меня к знакомому гинекологу. Он уговаривал меня сделать аборт. Я помню, как сидела в его кабинете, плакала, а доктор говорил, что ребенок, зачатый в состоянии алкогольного опьянения, будет неполноценным. Я не верила ему, я, всё равно, хотела этого ребенка. Потому что от Дениса. Я выбежала из кабинета и снова позвонила во Владивосток. Я говорила, что мама хочет выгнать меня из дома, а одна я не справлюсь.
- Святая моя, - не волнуйся, поедешь в Минск, к моей маме. Они с Людкой тебе помогут, пока я не вернусь. А потом тебе, вообще, будет не о чем беспокоиться.
Я не нашла слова, чтобы объяснить ему, что жить с чужими женщинами, пусть даже самыми его близкими женщинами, но чужими для меня, не смогу. Мне будет неудобно и стыдно от того, что меня приютили чужие люди, а родная мать выгнала. Стыдно за нее.
Мне трудно далось принятие этого решения, но я не могла представить себя нищей, несчастной, с новорожденным ребенком на руках и, я вернулась к маминому врачу. На аборт.
Письма от Дениса стали приходить каждые два дня. Он беспокоился о моем здоровье, писал, что считает дни до встречи с нами – со мной и нашим малышом. Мне не хватало духу написать ему правду. Только через месяц я отправила короткое письмо: «Ребенка у нас не будет. Больше мне не пиши». И перестала отвечать на его письма.
Я хотела выбросить коробку с его письмами и залезла под кровать. Коробки там не оказалось. Мать сказала, что ей место – на помойке. Я уверена, что она прочитала все письма от первой до последней строчки. Вместе с письмами она выбросила и его рисунки. Мать делала всё, чтобы мне ничто не напоминало о нем. Я и сама, честно говоря, этого хотела. Тогда я не могла объяснить себе, почему решила не ждать Дениса, почему сделала аборт, особенно после решения оставить ребенка. Это было сделано, скорей, интуитивно. Много позже я подумала, что, наверное, что-то меня спасало. Если бы я тогда родила, моя жизнь с Денисом была бы ужасной. Понимаешь, Викусь, он очень опасный. Я не знаю, как это объяснить. Я чувствую это.
Ну, так вот. Потихоньку я стала приходить в себя. Помогла студенческая жизнь – тусовки, концерты, выставки, спектакли. Вдруг в мае, в конце третьего курса, раздается звонок по телефону.
- Привет, святая, это я, - Денис звучал так, словно мы расстались вчера, - я вернулся и хочу тебя видеть.
Я знала, что рано или поздно он позвонит и знала, что решительно скажу ему о том, что всё прошло, что я хочу жить по-другому и без него. А на самом деле сказала:
- Не звони мне больше.
И положила трубку. Он перезвонил.
- Ты зря так, я не собираюсь навязываться, - сказал он холодно, без интонаций, - я хотел увидеться и подарить свои работы. Я писал их специально для тебя.
Я дала отбой. Через несколько секунд вновь раздался звонок.
- Эй, ты меня не поняла, - этот голос был совсем чужой, страшный, - я тебе не мальчик. Ты что, думаешь, я тебя не найду?
Тут я испугалась по-настоящему.
- Что ты хочешь? – спросила я.
- Тебя, - сказал он и вдруг захохотал так зловеще, что я невольно съежилась, - шучу. Ребеночка от тебя.
Он, конечно, был пьян и, я надеялась, что он протрезвеет и больше звонить не будет.
На следующее утро я выходила из квартиры и обо что-то споткнулась. На пороге лежала папка. В ней были рисунки Дениса. Десятки рисунков. На каждом из них была изображена я, сидящая на кровати и рядом – детская кроватка. Эти рисунки располагались хронологически и ничем не отличались, за исключением одной детали: на первых рисунках в кроватке лежал совсем крошечный ребенок, в пропорциональном соотношении, как если бы он был размером с пол-ладони взрослого человека. Рядом с ним – маленький, игрушечный ножик. Потом, на каждом последующем рисунке, ребенок становился всё старше, а нож – всё больше. И наконец, на последнем рисунке – в кроватке лежал только огромный нож.
Я так испугалась и выбросила папку в мусоропровод. Я стала оглядываться на улице, боялась заходить в подъезд одна, садиться в лифт, боялась ночей и вздрагивала от телефонных звонков, боялась любой тени, даже своей.
К счастью, больше он не объявлялся. Я успокоилась, забыла о нем. Проходит три года. У меня уже новые знакомства, новые романы, новые любови. Я готовлюсь к отъезду. Остается меньше месяца. И вот, в тот день, в апреле, я выхожу из твоей, Викусь, московской квартиры. Помнишь, на Садовом кольце? Был яркий, солнечный день. Вокруг – толпы народа. Я прохожу несколько десятков метров и вдруг слышу за спиной:
- Святая, привет.
У меня перехватило дыхание. Я останавливаюсь и не могу пошевелиться. Люди обходят меня, а я стою на месте. Пытаюсь повернуться, и не могу. Проходит какое-то время, я, наконец, собираюсь, думаю, что померещилось. Перед отъездом у всех нервное состояние, сама знаешь. Делаю шаг вперед и тут же слышу:
- Привет, говорю, святая.
«Лучше бы это была галлюцинация», - подумала я и медленно повернулась. Вдоль моего позвоночника стекал холодный пот. Стоит Денис, смотрит на меня каким-то безумным взглядом и улыбается до ушей, буквально, как Николсон в «Сиянии».
- Это тебе, - и протягивает букет тюльпанов с листочком бумаги. Я только успела увидеть, что там нарисована пустая прогнувшаяся кровать и рядом – детская кроватка, тоже пустая. Я стала медленно отходить назад.
- Ты же любишь мои работы, - говорит он, идет на меня и продолжает улыбаться.
Мне стало так жутко и, я подумала, что нельзя показывать ему свой страх, надо с ним говорить, как с больным.
- Ты знаешь, тебе надо отдохнуть, поезжай к маме, - я говорила, как можно ласковее и поняла, что шепчу – пропал голос.
- Мамы нет, - он резко осадил меня.
- Прости, я не знала. К сестре, Людмиле.
- Людки тоже нет.
- Еще раз прости. Мне надо идти, - прошептала я и сделала шаг назад. Я задела какого-то мужика, и он рявкнул:
- Куда прёшь? Не видишь, что ли?
Этот громкий голос привел меня в чувство. Я рванула от него с какой-то звериной скоростью, лишь бы – подальше от этого безумия.
Светка перевернула фотографию лицом вниз.
- Знаешь, Викусь, облегчение наступило только, когда я прилетела в Америку. Я знала, что здесь он меня не достанет. Знаешь, сколько раз мне снилось, что он подглядывает за мной через замочную скважину. Я вскакивала в ужасе.
- Ну, что ты, Светик, - я была совершенно раздавлена и не представляла, что я могу сейчас сказать.
Я вспомнила, как неделю назад разговаривала со Светкой по телефону, Дэн был рядом. Он спросил, вроде как безразличным голосом, пряча глаза:
- А где она живет, твоя Светка?
Я сказала, что она недавно переехала из Калифорнии в Нью-Йорк, ее перевезла компания, в которой она работает. Живет она в Манхэттене.
- А что, ты хочешь познакомиться? – пошутила я.
- Да, нет, я так просто спросил, - сказал Дэн и закурил. В последнее время он стал курить гораздо больше, чем, когда мы познакомились. И это в то время, когда все в Америке поголовно бросают. Я рассказывала ему, как бросила сама десять лет назад и что ни на минуту об этом не пожалела. Он как отрезал:
- Достаточно того, что я не пью.
Пока Светка говорила, в моей голове понемногу начинала складываться какая-то картина, но пока это были лишь разрозненные части пазла. Происходящее, всё равно, казалось нереальным.
- Светка, - выдавила я из себя. Я знала, что сейчас скажу ей, что это – Дэн, мой муж, а не Денис, что он любит меня, что он совершенно нормальный мужчина, что Светка преувеличивает, что в молодости многое воспринимается слишком остро, особенно, когда шалят гормоны. Кто из нас тогда не выпивал и не делал всяких глупостей? Но вместо этого сказала пересохшими губами:
- Я уверена, что у него давно всё прошло. Ведь, у тебя же прошло. Наверное, у него семья, дети.
Светка посмотрела на меня, потом – на обратную сторону фотографии Дэна с его дарственной надписью и выпалила скороговоркой:
- Викусь, я прекрасно живу здесь, в Америке, тебе это известно, вернее, жила. До прошлой недели. Пока не раздался звонок на мой мобильный с Нью-Йоркского номера. Это был он. Я подумала, что схожу с ума, я же знаю, что в Америке его быть не может. Знаешь, что он сказал?
- Привет, святая? – сказала я, и меня обдало ледяным холодом.
- Вот именно. И еще, что давно бросил пить, что так и не женился, потому что всю жизнь не может забыть меня.
- Как, не женился? – вырвалось у меня.
Светка, словно меня не слышала и продолжала:
- Я спросила: как он оказался в Америке. Он сказал, что это не важно. Сначала он звучал, вроде, нормально. А потом сказал, что знает, где я живу и засмеялся тем же безумным смехом, как и много лет назад. Я, конечно, дама в возрасте, впечатлений по жизни было достаточно, но, всё равно, чуть не рухнула в обморок. И что мне теперь делать, подруга?
Светка одним махом запустила в рот весь эклер. В потрясении от услышанного, чтобы хоть как-то потянуть время, я медленно глотнула остывший кофе и откусила пирожное. Когда я ставила чашку с кофе на блюдце, раздался вибрирующий звук. Это дрожали мои руки. В кафе вдруг стало очень тихо. Мне показалось, что я – в каком-то вакууме. Мелькнула мысль, что, наверное, так ощущают себя контуженные. Вроде, звуки где-то есть, но они далёкие, невнятные, булькающие, будто старую плёнку протаскивают через звуковую головку магнитофона. Еще несколько минут назад в кафе было людно и шумно. Подошел официант и поставил на стол коробку.
- Ты что-то заказывала? – спросила из вакуума Светка.
- Нет, а ты? – мой голос звучал как-то вязко.
- Вам просили передать, - сказал официант.
- Нам? – мы переглянулись.
- Да, вам обеим.
Официант отошел от стола.
Я не знаю, какие чувства испытала в эту секунду Светка, но мне стало смертельно страшно. Подруга медленно открыла коробку. Внутри оказалась еще одна коробка, старая, потрепанная, обувная, советских времен. Она была перетянута красной ленточкой. Светкины руки так сильно тряслись, что она с трудом развязала ленточку и сняла с обувной коробки крышку. На стол вывалились конверты с письмами на адрес: Владивосток, в/ч 40083. Обратный адрес – Светкин, московский. Среди конвертов был листок бумаги с нарисованной пустой кроватью со смятой простыней и рядом – детской кроваткой, в которой лежит большой нож. Весь рисунок был карандашный, черно-белый, а на ноже – красное пятно.
Светка в ужасе смотрела то на свои письма из прошлого, то на рисунок. Моя жизнь остановилась. Я понимала, что должна сказать всего три слова: «это мой муж», но язык отказывался повиноваться.
- Эти, твои письма ко мне, сохранила сестра, когда я привез их из армии, - раздался отчетливый голос Дэна.
Мы со Светкой замерли и одновременно медленно повернули головы в сторону голоса.
- Ну, вот, я и нашел тебя, святая, - лицо Дэна озаряла сияющая, безумная улыбка, - спасибо тебе, жена.
Елизавета Никифоровна, интеллигентная дама из Петербурга тех времён, когда там ещё обитали почитатели Гумилева и Ахматовой, любила Пыжикова, как родного. Пыж был сыном её подруги Ольги Авенировны. Когда-то, еще в Питере, они жили на одной лестничной клетке, стена к стене. После Елизаветиной эмиграции в Америку, в конце восьмидесятых, связь их прервалась на целых десять лет. Потом они нашлись и с тех пор вновь были неразлучны, только теперь уже – в письмах. С приходом поголовной эпохи интернета, подруги, которым уже перевалило за семьдесят, освоили компьютер с той лишь целью, чтобы каждый день видеть друг друга в Скайпе. Теперь они чувствовали себя рядом, будто через стенку, как когда-то в Питере. Они даже виртуально гоняли чаи, чокаясь с экраном компьютера, и делились друг с другом ощущениями от вкуса испечённых ими пирожков.
Неделю назад Ольга Авенировна, или как называла её Елизавета – Ава – внезапно покинула этот мир, даже не попрощавшись. Елизавета Никифоровна или Кефира – это прозвище закрепилось за ней с лёгкой руки Авы – каждой клеточкой своего организма ощутила глухую, непробиваемую тоску. К этой тоске примешивалось чувство незавершённости. Кефира не понимала, что мучило её больше – тоска по единственной подруге, к которой она приклеилась настолько прочно, что ощущала себя с ней одним целым, или незаконченность жизненного цикла, недосказанность того, что тяжестью сидело внутри много десятилетий.
Целых семь дней, в час дня по Нью-Йорку, когда в Питере было девять вечера и начиналась программа «Время», рука Кефиры традиционно тянулась к компьютеру. Она знала, что сейчас откроет Скайп и расскажет Аве свежие новости. Они даже шутили, что настоящая программа «Время» – у них, в Скайпе, а не там, в телевизоре, где говорят языком Советских передовиц. Все семь дней рука Кефиры зависала в воздухе аккурат в тот самый момент, когда она готова была нажать кнопку звонка. Тут Кефира и вспоминала, что подруга не ответит. Последним, кто видел Аву, был её сын. Пыж, который в двадцать с лишним лет по глупости сел за кражу магнитофона из машины, уже в третий раз развёлся, оставил очередной жене квартиру, а сам переехал к маме.
- Тебе будет веселее, а мне – спокойнее, - сказал он.
Пыж заботился о маме, не разрешал ей даже готовить. Он владел каким-то бизнесом. Что это за работа и что за бизнес, объяснял он невнятно, говорил, что мама, всё равно, не поймет, пусть просто радуется, что он с ней. Зарабатывал он, по его же словам, достаточно для того, чтобы раз в три дня в дом приходила женщина – стряпать и прибираться. Ава и сама могла всё делать по дому – она пребывала в бодром здравии и для своих лет была очень активна. Из спальни она выходила всегда аккуратно причёсанная, в выглаженном домашнем платье, с ярко-красной помадой на губах.
- Ну, зачем ты тратишься, сынок? – сокрушалась Ава. - Я, что, приготовить не могу, пыль протереть не в состоянии? Да и за тобой поухаживать – мне только в радость.
- Нет уж, мама, в свои юные годы ты имеешь право на то, чтобы ухаживали за тобой, - отвечал Пыж, - а тебе, чтобы общаться с твоей заокеанской Кефирой – нужно время.
Вот и сегодня, ровно в час дня Кефира открыла компьютер, зашла в Скайп, собираясь по привычке звонить подруге. Она всё никак не могла поверить, что Авы больше нет, думала, что сейчас всё будет не так, как вчера, что сон закончится и, начнётся новый, настоящий день. Она ещё надеялась, что они, как прежде, проболтают свои полчаса, пока идет программа «Время», а дальше начнётся очередной сериал – святое для них обеих. Иногда они и сериал смотрели вместе, не выходя из Скайпа. Они представляли, что сидят на диване в Питерской квартире и обмениваются репликами о сюжете и игре актёров.
Кефира беспомощно смотрела в экран компьютера, когда внезапно своим узнаваемым, булькающим звонком, словно выныривая из-под воды, запел Скайп. От неожиданности Кефира вздрогнула. Несколько секунд она смотрела на выскочившую на весь экран фотографию улыбающейся Авы. Скайп продолжал булькать. Руки Кефиры задрожали. Пыж с маминого номера звонить не мог. Никак не мог. В эту самую минуту Пыж находился в самолете. Он летел к ней, в Америку. Пыж сказал Кефире, что хочет сам, лично, что-то рассказать о маме. И вообще, Скайпом Пыж не пользовался. Все вопросы он решал по телефону и по электронной почте. Кефира с трудом представляла, как Пыж мог сейчас выглядеть, как он изменился за те, почти тридцать лет, сколько они не виделись. Она спросила его: «Ты, наверное, с такой же густой чёрной шевелюрой, как раньше?» Пыж хмыкнул: «Ага, с густой, как биллиардный шар». Ему, взрослому дядьке, сейчас пятьдесят пять. Невероятно! Голос его в телефоне – низкий, сиплый, как у его отца.
Скайп не переставал захлёбываться. Ава, всё так же, улыбаясь, смотрела с фотографии на подругу. На этом фото Ава стояла возле стола, держась за него одной рукой, немного кокетливо склонив голову, в нежно-голубом платье в крупный белый горох, с аккуратно собранными сзади в пучок волосами. Кефира задержала дыхание, нажала кнопку ответа, вскрикнула и отпрянула назад.
- Привет, ты что так долго не подходишь? – сказала с экрана живая Ава.
«Это какой-то дурной сон», - предположила Кефира, глядя широко раскрытыми глазами в экран.
- Ты в порядке? – Ава посмотрела на подругу с беспокойством и протянула руку к экрану.
Кефира невольно отодвинулась и незаметно ущипнула себя за ногу.
- Господи, да, что с тобой, в самом деле? Давление, что ли? Может, таблеточку выпьешь? – не замолкала Ава.
Наконец, Кефира собралась.
- Ты жива? – недоверчиво спросила она.
- В каком смысле? – не поняла Ава.
- Ну, как же? Пыж…. – Кефира запнулась. Она не могла подобрать нужные слова.
- Что Пыж? – не поняла подруга, - что с моим сыном?
- Пыж позвонил мне неделю назад и сказал…
Кефира снова замолчала.
- Что сказал? Ничего не понимаю. Говори уже, - обычно уравновешенная Ава начинала нервничать.
- Авочка, ты только успокойся, - Кефира старалась взять себя в руки, - дело в том, что Пыж сказал, что ты умерла.
Ава посмотрела на подругу с недоумением, не понимая смысла её слов.
- Как, умерла? – сказала она. - Такого не может быть. Ты просто не расслышала. Связь, наверно, была плохая. У меня сломался компьютер. Пыж отдал его в ремонт и сказал, что позвонит тебе, чтобы ты не волновалась.
- Ава, ты меня слышишь? Пыж сказал, что ты умерла. У-мер-ла.
- А зачем он это сделал? – как-то по-детски наивно спросила Ава. - Я, вот, только что у соседа компьютер одолжила – тебе позвонить, пока мой в ремонте. Через час должна вернуть.
- Пыж сейчас летит ко мне, в Нью-Йорк.
- К тебе? – удивилась Ава.
- Да, он хотел что-то рассказать, передать какие-то наши с тобой совместные фотографии и письма.
- Какие письма? – испуганно выдохнула Ава, - когда он прилетает?
- Сегодня. Он обещал позвонить мне из аэропорта. Я даже обед приготовила, пирожки ему испекла, такие же, как ты делала… делаешь, с грибами.
Ава схватила голову обеими руками, сжала виски и отчеканила:
- Кефира, я тебе потом всё расскажу. Сейчас ты должна уехать из дома. Куда-нибудь, как можно, дальше, - Ава говорила всё быстрей, - не говори никому из соседей, куда ты едешь, ни одному человеку. Очень прошу тебя, найди прямо сейчас кого-то надежного, у кого ты можешь пожить несколько дней.
- Господи, да что случилось, в конце концов? – Кефира задрожала всем телом.
- Потом, всё потом. Уезжай немедленно.
- Никуда я не поеду, пока ты не скажешь, в чём дело.
- Да, уезжай же ты. Мой сын хочет тебя убить, - выкрикнула Ава.
- Что ты такое говоришь? Твой мальчик, твой Пыж – самый лучший на свете. Ты всегда это говорила. Я же знаю его с детс…..
В квартире Кефиры раздался резкий громкий звонок.
Ава вскрикнула:
- Не открывай, умоляю тебя.
- Авочка, ты не в себе. Пыж мне рассказывал, что ты лечилась от этой, как ее… депрессии.
Дверной звонок не унимался.
- Я умоляю тебя. Вот, смотри, на колени становлюсь, не открывай.
Звонили всё настойчивее.
- Это, наверное, соседка, тёзка твоя, Ольга, - весело проговорила Кефира, - она – дамочка со странностями. По-английски говорит хуже меня, а приехала лет на десять раньше. Подожди минутку, сейчас узнаю, что она хочет.
- Кефира, нет, прошу тебя, - взмолилась Ава, но подруга встала из-за стола и вышла из комнаты.
Ава услышала звук открывающегося замка, несколько неразборчивых слов и хлопок, будто лопнул бумажный пакет.
- Кефира, Лиза, Лизочка, - беспомощно закричала в экран компьютера Ава.
В прихожей Кефиры раздался сдавленный хрип и, через секунду всё смолкло.
Ава в ужасе смотрела в экран на пустой стул и темный дверной проём на заднем плане, в который несколько секунд назад вышла Кефира. Повисла тяжелая тишина.
- Лиза, ты там? Что с тобой?
Ава увидела, как в дверном проеме Кефириной комнаты, в коридоре, мелькнула тень.
- Пыж, - тихо позвала она. Никто не отзывался, - сынок, я знаю, что это ты. Послушай, сынок, - она перешла на громкий шепот, - возьми всё, что нужно и немедленно возвращайся домой. Все письма отца – в буфете, за тарелками. Никто ничего не узнает. Ты ни в чём не виноват.
Голос Авы дрожал. Она беззвучно шептала губами, в страхе глядя на экран компьютера. Вдруг её словно прорвало. Она громко зарыдала.
- Сынок, прости. Я знала, что ты нашел её письма отцу. Я видела, что они лежат не так, как я их сложила. Я хотела тебе сказать, что всё равно, ничего уже не исправить. Ты, твой отец, и Кефира – вся моя жизнь. Мне трудно это объяснить. Когда отца не стало – умерла часть меня. Но остались ты и она, а значит, я. Я только поэтому и живу. Я всегда знала, что твой отец изменял мне с ней. Я хотела убить его, даже придумала, как сделаю это – отравленные грибы в его любимых пирожках. Потом, конечно же, струсила. А он продолжал ходить к ней, за стенку. Я всё слышала. Я приставляла стакан к стене и сидела так часами. Шею сводило настолько, что потом я сутками ее не чувствовала.
Однажды я подумала: «Больше не могу, сейчас всё скажу. Приду к ней в квартиру, когда он будет там, и скажу». Я вышла на лестничную клетку, подошла к её двери, поднесла руку к звонку, но так и не решилась. Не вслушиваться в их разговоры и её стоны под аккомпанемент скрипящей кровати, когда они занимались, как теперь говорят, любовью, я не могла. Это был мой наркотик, мой воздух. Я этим жила.Я даже привыкла спокойно смотреть в его глаза, когда он приходил, якобы, с работы, такой счастливый, разгорячённый. Я спрашивала его, как ни в чём не бывало: «Голодный?» «Нет, на работе перекусил», - отвечал он. Ни он, ни она даже не догадывались, что я знала о каждой их встрече в деталях. Я слышала, как она смеялась надо мной, как обсуждала мои изысканные платья, в том числе, и домашние, как считала меня старомодной, говорила, что мне не идёт красный цвет помады. Хоть бы раз мне лично это сказала. Но нет. Только твоему отцу. Он молчал в ответ. Только однажды очень резко осадил её:
- Я больше не хочу слышать ни одного плохого слова об Ольге. И прекрати называть её Авой.
Кефира тогда заплакала, стала просить прощение, клялась ему в любви. Она говорила, что из-за него, твоего отца, никогда не вышла замуж, что она тоже хотела бы родить ребёнка, но только от законного супруга. Она ждала его. Или ждала, когда не станет меня. Не знаю.
Единственный, кого она боялась, был ты, сынок. Как-то она сказала твоему отцу: «Если ты её бросишь, твой сын меня убьёт. Я это знаю. Никогда, ни при каких обстоятельствах не вздумай даже намекнуть ей, что нас что-то связывает».
А потом, сынок, она уехала. Внезапно. Нашла каких-то родственников в Израиле, сделала вызов и уехала в Америку. Сказала мне об этом в день отъезда. Твой отец тоже ничего не знал. Впервые за много-много лет я задышала. Снова стала танцевать и петь. Я стала такой лёгкой, прямо летала по квартире, из одной комнаты в другую. Такое со мной было в последний раз, когда ты был маленьким, помнишь?
Вот, только отец с того дня сильно изменился. Никуда не ходил, на работе не задерживался, притих. Целый год не брился. Я спрашивала его, мол, в чём дело, а он отшучивался: «Работы много. Коплю капитал. Стану, как Маркс – солидным и умным». Сколько раз я собиралась с духом – сказать ему, что всё знаю. И каждый раз откладывала, думала: не время. Знаешь, сынок, чем больше откладываешь и думаешь, что подходящее время ещё не пришло, тем большая вероятность того, что оно никогда и не придёт. Оно, это время проклятое, издевается над нами. Всё пятится, как горизонт.
За десять лет Кефира ни разу не позвонила, ни одного письма. Я думала, всё улеглось. Вот только отец твой как-то совсем погас. Ни огонька в глазах, как раньше, ни веселья. Даже пил он не так, как бывало – опрокинет рюмашку и уйдёт к себе в кабинет. Чертит там что-то, пишет.
Наконец, я твёрдо решила: пришла пора всё ему рассказать. И про то, что я слышала все их разговоры, и про скрип кровати, и про то, почему больше ни одной подруги у меня никогда не было, почему и гостей в домея не очень-то жаловала.
Это было в тот день, в субботу, четвертого апреля. Я проснулась с твёрдым намерением признаться в том, что виновата в его мучениях. Я хотела сказать, что раз они столько лет были вместе, пусть тайком, но вместе, значит, это была любовь. Раз она никогда не вышла замуж,
(а охотников, знаешь, сколько на неё было), а всё ждала его, твоего отца, значит любила. Я даже хотела позвонить ей в Америку. Так вот, в тот день, четвертого апреля, твой отец проснулся, вышёл на кухню. Я пекла его любимые пирожки с грибами. Он подошёл ко мне, поцеловал. Такое бывало очень редко, в минуты какого-то сентиментального порыва. Я почему-то запомнила яркое солнце. Оно било в окно и отражалось в кастрюле, которая стояла на плите.
- Ты какая-то очень молчаливая стала, - сказал он, - я о многом хочу тебе рассказать.
- Я – тоже, - ответила я, не поворачиваясь. От яркого солнечного света стали слезиться глаза. Я не хотела, чтобы он подумал, что я плачу.
- Вот, и хорошо, - твой отец поцеловал меня еще раз, - давай, я только спущусь в киоск за газетой и вернусь. Позавтракаем, поговорим, как тогда, лет тридцать назад.
- Давай, - я подумала, что этот разговор, наконец-то, снимет с наших плеч тягостный груз, что, наверное, впервые он будет говорить со мной по-человечески. Значит, ему есть, что сказать. Наверное, хочет покаяться.
Отец оделся. Едва слышно хлопнула дверь. Не прошло и пяти минут, как в дверь позвонили. «Как он быстро», - подумала я и пошла открывать. За этот короткий путь из кухни до входной двери я успела подумать о том, что очень люблю твоего отца, люблю и жалею, что боюсь сделать ему больно.
Я открыла дверь. На пороге стоял не он – соседка. У нее было белого цвета, испуганное лицо.
- Твой….твой…..твой, - несколько раз повторила она.
- Что случилось?
- Твой Вова упал.
- Где упал? Что с ним?
- У подъезда.
Я подумала, что он сломал ногу, рванула на лестницу и не заметила, как одним прыжком пролетела пять пролётов вниз. Я выскочила на улицу.
У подъезда толпились соседи и случайные прохожие. Я пробралась сквозь них. На асфальте лежал твой отец. Я удивилась, что его лицо тёмно-синего цвета, а губы – почти чёрные.
Скорая приехала быстро. Из машины вышли двое мужчин крупного телосложения. Они наклонились над ним, и через несколько мучительных секунд я услышала:
- Обширный инфаркт.
Последнее, что я запомнила в тот день, как тело отца погрузили на носилки, втолкнули в двери «скорой», и машина беззвучно, не торопясь уехала.
Только через месяц я нашла в себе силы разобрать бумаги в его кабинете. У меня потемнело в глазах, когда в ящике стола я обнаружила несколько стопок писем от Кефиры. Они были сложены в хронологическом порядке, по годам, и перевязаны верёвочками. Моими верёвочками, которые оставались от очередной упаковки. Я складывала их в ящик на кухне – в хозяйстве всё пригодится.
Первое письмо она написала через три дня после своего отъезда. В последние годы они переписывались всё реже, и то лишь для того, чтобы, как выражалась Кефира, не забыть, как писать ручкой. Они перешли на общение через электронную почту. Это я поняла из их переписки. В письмах было столько нежности, любви, столько нескончаемой боли от того, что они не могут быть вместе. Она называла его «Пыжик». На заре наших с ним отношений, я помню, однажды назвала его «Пыжиком», на что он твёрдо сказал, в приказном порядке, чтобы я больше никогда так к нему не обращалась, что он мужчина, а не какой-то пухлый сопляк. Как-то она написала, что все письма от него перевязывает верёвочками и бережно хранит в буфете, за тарелками.
Да, я не могла в это поверить, вернее, не хотела. А потом, ты знаешь, сынок, я подумала: «Если бы я только знала раньше, как сильно они любят друг друга, я бы отпустила его, даже благословила бы их». Правда, сынок. Может, он был бы жив сейчас, и был бы счастлив. Я написала по обратному адресу, указанному на ее конвертах, только два слова: «Вова умер». Даже тогда я не могла признаться ей в том, что всё знаю. Что бы это изменило?
Две недели спустя, пришло ответное письмо. Она сочувствовала мне, спрашивала, не надо ли чем-то помочь. Ни в одном слове, ни между строк, я не уловила ничего, понимаешь, сынок, ни-че-го, словно между ними никогда ничего и не было. И потом, когда мы с ней переписывались, и позже, когда каждый день разговаривали в интернете, мы никогда не вспоминали о твоем отце. Я – чтобы не ставить ее в неловкое положение. Но она! Ни одного слова о нём! Я вглядывалась в выражение ее лица в надежде увидеть хоть что-то, хоть какой-то намёк на то, что она его любила.
Мне даже стало казаться, что всё происходившее тогда за стенкой нашей квартиры – плод моей фантазии, что ничего подобного на самом деле не было, а я больна какой-то душевной болезнью. Просто она протекает в такой странной форме. Словно меня было две: одна – та, которая жила с твоим отцом в полном доверии, спокойно, размеренно, а вторая – та, которая знала о его двойной жизни, о его связи с моей лучшей подругой.
«А письма?», - спросишь ты. А письма как будто я сама ему и писала. От неё. Самое удивительное то, что никто, ни один человек в нашем доме ни разу, даже намёком, не дал понять, что твой отец ходит к Кефире. А ты же знаешь, сынок, наших соседей, уж это обязательно стало бы известно. Я никогда не спрашивала у неё, почему она отказывает мужчинам во взаимности. А я уж видела, поверь мне, тех, кто приходил к её дверям с букетами и тортиками. Многие из них были вполне достойными мужчинами. Эти букеты она выбрасывала в окно, а тортики скармливала собакам. Женихи ходили еще какое-то время, а потом исчезали.
На этих словах Ава через компьютер услышала в квартире Кефиры, тихие шаги.
- Кто там? – неуверенно спросила она, - сынок, это ты?
Скрипнул паркет. В дверном проёме появился силуэт Кефиры. В руке она держала пистолет.
- Знаешь, Ава, меня хотел ограбить какой-то мужик. Лысый мужик, Ава. Он начал меня душить, представляешь? - Она тихо хохотнула компьютерному экрану. - Да, я совсем забыла тебе сказать: много лет назад я получила разрешение на хранение оружия. Видишь, пригодилось.
Кефира направила ствол пистолета в экран компьютера. Аве показалось, что у неё остановилось сердце. Она подняла руку, пытаясь что-то сказать, схватилась этой рукой за компьютер и рухнула со стула вместе с ним. Кефира увидела огромный, на весь экран, не моргающий глаз Авы. Зрачок беспомощно смотрел прямо на неё.
Елизавета Никифоровна выключила компьютер. Вышла в коридор. Оттуда раздался хлопок, будто лопнул бумажный пакет.
Они влюбились друг в друга на первом курсе. Ну, как влюбились? Они тогда этого не знали. Поначалу они словно принюхивались, как щенки, отводили глаза, заливались краской то ли от стыда, то ли от громкого стука сердец. Ни одна, ни другая никогда раньше не влюблялись.
Иришке, маленькой, хрупкой, с раскосыми глазами и короткой, под мальчика, стрижкой, еще в тринадцать лет казалось странным, что мальчишки, неумело пытавшиеся за ней ухаживать и носить ее портфель из школы, не вызывали в ней ответного чувства. Она относилась к ним по-дружески. С мальчишками можно было говорить о девчонках и подшучивать над ними. А эмоциональные девчоночьи рассказы о влюблённостях в мальчиков Иришка считала не более, чем интересными историями, из-за которых уж точно нет смысла убиваться.
Ленка, красавица с тёмно-русыми кудрями, огромными синими глазами и роскошными формами «дамы в соку», всё свободное время посвящала драмкружку. С первого по десятый класс Ленка готовила себя к поступлению в театральный, не сомневаясь, что театр и кино – её призвание. Фактура Ленки сама просилась на сцену. Она не обращала внимания на скользящие по ней взгляды мужчин. Мужской род существовал для нее лишь в лице папы – главного и единственного советчика и друга. Мама Ленкой почти не интересовалась. Она с утра до вечера распевала голос. Мама была артисткой – солисткой хора народной песни. Она часто уезжала на гастроли, не советовала «как жить», не лезла с наставлениями.
Ленкин папа писал книги. Так он называл учебники по химии. И Ленка, и мама считали, что скучнее занятия не бывает. Папа же относился к своим учебникам так, словно это романы Толстого. На книжной полке они занимали почётное место, рядом с Хемингуэем. Несмотря на вечную папину занятость, для дочки он всегда находил время. Писал папа ночами на кухне. Он создавал себе творческий уют – включал настольную лампу (хотя верхний свет никому не мешал, но с лампой папе приятней было творить, он говорил, что так он чувствует себя Менделеевым, открывавшим свой периодический закон при свечах), аккуратно раскладывал тетради с химическими формулами, ставил рядом с собой большой стакан горячего чая с лимоном и мелким почерком вписывал в главную тетрадь главы будущей книги. Ленка просыпалась ночами от волнения перед очередной премьерой в драмкружке, выходила на кухню с распущенными волосами, в ночной рубашке и, щурясь от света, обнимала папину шею.
- Пап, ну, что может быть интересного в этих нечеловеческих формулах? – говорила она. Папа снимал очки, сажал дочку на колени и, проводя рукой по тетради, говорил:
- Ты сама посмотри. Неужели ты не видишь, какие они красивые? Формулы – это кружево, они переплетаются, будто их вяжет тонюсеньким крючком какая-нибудь мастерица. А узоры, ты посмотри на эти узоры! Они же никогда не повторяются.
А вдруг, тебе и это пригодится в твоём актёрском деле? Дадут роль профессора химии, а ты ничего не знаешь.
- В актёрском деле могут пригодиться только стальные нервы и везение, но, уж точно, не химические формулы, - засмеялась Ленка.
- Папа, а почему мне не нравятся мальчики? – спросила Ленка, когда ей исполнилось пятнадцать. – Все девчонки уже встречаются с кем-то, у них всякие истории со слезами, расставаниями, даже изменами, а мне никто не нужен. Кроме тебя.
Ленке показалось, что папа не знает, что ответить. Он взял в руку тетрадку с формулами, как-то бессмысленно стал её вертеть, закрывать, открывать и, наконец, сказал:
- Ленок, просто твоё время еще не пришло. Ты обязательно встретишь кого-то и очень сильно полюбишь. Ты вначале даже можешь не понять, что это любовь, а когда поймёшь, будет уже поздно: она захватит тебя и понесёт в океан.
- А ты маму так полюбил? – Ленка сделала ударение на слове «так».
- Ох, Ленок, нет, не так…. к сожалению, - папа шумно вздохнул, - когда-нибудь расскажу. Иди спать.
Иришка, напротив, не мечтала ни о какой карьере. Закончить школу – вполне достаточно, считала она, а работу можно найти всегда, хоть винтики собирать на часовом заводе, хоть телефонисткой на междугородней или даже водителем трамвая. Во время выпускных экзаменов одноклассники только и говорили о том, у кого какой проходной балл, кто куда собирается поступать, кому какие предметы сдавать. Иришкин проходной вполне позволял ей поступить в какой-нибудь престижный ВУЗ, но в получении диплома она не видела никакого смысла.
- А ты куда будешь поступать? – спросил после последнего экзамена рыжий Виталик, глядя на Иришку как можно безразличнее. В восьмом классе Виталик ухаживал за Иришкой – несколько раз носил её портфели в школу и домой, пытался ее поцеловать, приглашал в кино на дурацкие боевики и покупал эскимо. В кино с ним Иришка ходила, но платила сама, за эскимо деньги возвращала, за донесённый портфель говорила «спасибо», а от поцелуев, смеясь, уворачивалась.
- А я буду водителем, - глядя вызывающе на Виталика, ответила Иришка. Класс притих, - трамвая, - голос Иришки зазвучал еще громче, - вот, прямо завтра с утра и пойду устраиваться на работу. Своих буду бесплатно катать. А остальным буду говорить: «Передаём за билетики. Не стесняемся».
Она рассмеялась заливистым смехом и вышла из класса.
Наутро она, действительно, отправилась в трамвайное депо. Родителям сказала, что едет подавать документы в медицинский. Это было проще, чем объяснять, почему она не хочет никакого диплома. Мама, стоя перед плитой и жаря оладушки с изюмом, похвалила дочь.
- Вот, это правильно, настоящая профессия. Докторов все любят и уважают. Вон, отец твой, если бы тогда не загулял, а поступил бы в медицинский, сейчас, может, уже свой кабинет имел бы.
Отец оторвался от газеты.
- Какой кабинет, мать? Получал бы нищенскую зарплату и вкалывал в районной поликлинике часов по десять. А Ирка пускай сама пробивается. У нее мозгов достаточно.
И вновь уткнулся в газету. Иришка поблагодарила мать за завтрак, встала из-за стола, оделась поскромнее, в синюю юбку и белую блузку, и вышла из дома. На улице, возле входа в гастроном, стояли несколько старушек интеллигентного вида. Одна держала в руках вязаные носки, другая – томик рассказов Чехова, третья – куртку с надписью красным «I am the boss».
- Носки, семьсот рублей, носки, - услышала Иришка робкий, смущенный голос одной из старушек.
Она спустилась в метро у Курского вокзала. Подошёл ее поезд. Иришка вошла в вагон и тут же лицом к лицу столкнулась с Таней Ерёминой. Когда-то Таня училась в её классе, потом родителям дали новую квартиру, и они переехали в другой район.
- Вот, это встреча! – воскликнула Танька. – Ты как?
- Я? Нормально. Еду на работу устраиваться.
- О, это здорово. А куда?
- Водителем трамвая.
Танька недоверчиво посмотрела на Иришку.
- Гонишь. Ты – водителем?! Трамвая?!
- А что такого? Дорога, рельсы. Мне нравится.
- Слушай, пойдём со мной, за компанию. А потом я поеду с тобой.
- Куда?
- Я в театральный поступаю, в Щукинское. Слышала?
- Нет, а что это?
- Поехали, увидишь. Это на следующей остановке.
- Ну, давай, только быстро, - Иришка взглянула на часы.
Они вышли из метро, прошли несколько кварталов по Новому Арбату, спустились вниз по небольшой лесенке и оказались перед входом в здание, на котором висела табличка: «Театральное училище им. Бориса Щукина».
Вокруг стояли толпы абитуриентов. Кто-то рассказывал анекдоты и громко хохотал, кто-то, закрыв уши, вслух читал стихи, кто-то играл на гитаре. Зрелище было похоже на сумасшедший дом. Они зашли в вестибюль, и Танька направилась к столу, за которым девушка регистрировала поступающих, записывая их фамилии в тетрадь. Открылась одна из дверей, из нее вышел молодой человек. Густым баритоном он громко и чётко сказал: «Следующая десятка, проходите за мной». Иришка увидела, как следом за молодым человеком в дверь аудитории гуськом вошли десять будущих артистов. Дверь закрылась.
- Слушай, а ты же стихи хорошо читала, - сказала Танька, - давай, попробуй, ради прикола.
- Да ты что? Какая из меня артистка? – засмеялась Иришка и обвела глазами вестибюль. – Тут, посмотри, какие девицы красивые. Одна эта, Мальвина синеглазая, чего стоит.
Она указала на стоящую справа от нее девушку с длинными локонами. Девушка беззвучно что-то шептала губами.
- Я не Мальвина, между прочим, - прервала своё шептание девушка, - а говорить так громко не обязательно.
- Тоже мне, актриса из бенефиса, - Танька смерила Мальвину презрительным взглядом.
- А ты поступаешь? – спросила Мальвину Иришка.
- Да, а ты?
- Я – нет. Пришла за компанию. С подружкой.
- Жаль, - задумчиво ответила Мальвина и посмотрела Иришке прямо в глаза. Её взгляд был решительный и, в то же время, смущённый и тёплый, - а слабо?
Иришка устремила взгляд прямо ей в лицо.
- Я – сейчас, - сказала она через паузу и двинулась в сторону девушки, сидящей за столом. Через минуту вернулась назад, - я зарегистрировалась.
- Следующая десятка. Проходите за мной, - послышался тот же густой баритон. Таня и Мальвина двинулись с места, Иришка отправилась следом.
Дальше ее накрыл туман. Свой голос, читающий Ахматову и Пастернака перед приёмной комиссией, она слышала словно сквозь воду. Потом она удивилась, что Танькино чтение стихов и отрывка из какого-то романа не произвело на нее никакого впечатления, но, когда на середину аудитории вышла Мальвина, которая оказалась Леной, и стала читать монолог Аксиньи из «Тихого Дона», Иришка заплакала. Она смотрела на эту красивую, уверенную в себе девушку, поражалась ее смелости и восхищалась талантом. Нет, она не ошиблась. Она видела лица членов приёмной комиссии. Они устремили на Лену такие восторженные взгляды, что было понятно: ее возьмут.
Из десяти человек на второй тур пропустили двоих – Иришку и Лену. Танька, обиженная, ушла, даже не попрощавшись. Оставшийся день Иришка с Леной бродили по Арбатским переулкам, покупали булочки с изюмом, пили горячий кофе и говорили так, словно спешили наговориться за всю жизнь. Лена рассказывала о родителях, в основном, о папе, о том, как он близок ей и дорог.
- А мой папа, вообще, со мной не разговаривает. Нет, разговаривает, конечно, но не о жизни. Он считает, что я должна всё делать сама, - сказала Иришка.
- А ты когда-нибудь целовалась, - вдруг спросила Лена.
Иришка смутилась и опустила голову.
- Нет. А ты?
- С мальчиками – нет, - спокойно ответила Лена. Телу Иришки стало горячо от стыда, и ускорилось биение сердца.
Незаметно стемнело. Иришке было хорошо от того, что рядом – человек, о существовании которого еще несколько часов назад она даже не догадывалась. Она была рада, что её кто-то слушает и понимает. Они подошли к метро.
- Мне дальше, на автобус, - сказала Лена и указала рукой в сторону.
Иришка торопливо написала что-то в блокноте, вырвала страничку и протянула своей новой подруге.
- Вот, мой телефон. Позвонишь?
Лена взяла бумажку и поцеловала Иришку в щёку долгим поцелуем, слишком долгим.
- До завтра, - сказала она, развернулась и ушла решительным и грациозным шагом.
Ночью Иришка спала беспокойно. Наутро о желании стать водителем трамвая почему-то не вспомнила. Ей хотелось как можно быстрее оказаться рядом с этой красивой, уверенной девушкой, с низким голосом. «Ни на какую Мальвину она вовсе не похожа, - думала Иришка, - Мальвина – просто дура, а Лена – особенная».
Лена позвонила рано утром и предложила встретиться возле «Щепки».
- Что это? – спросила Иришка.
- Ах, да, я забыла, - рассмеялась Лена своим грудным голосом, - ты же представитель более важной профессии – трамвайный водитель.
- Хорошо, что не трамвайный хам, - подхватила Иришка, засмеявшись в ответ, - кстати, тоже, своего рода, актёрская профессия. Вот, буду разъезжать по городу, объявлять остановки поставленным голосом, как у тебя, и говорить: «Передаём за билетики. Не стесняемся».
- Ну, уговорила, согласна, чем не сцена? – сказала Лена.
Через час Иришка заходила во двор Щепкинского училища. В то же мгновение из толпы абитуриентов она взглядом выхватила распущенные волосы Лены. Здесь, в "Щепке" Лену пропустили на второй тур, а Иришку зарубили.
- Не бойся, - сказала, смеясь, Лена, - не брошу. Куда тебя возьмут, туда и я пойду.
- А если меня никуда не возьмут?
- Что-нибудь придумаем.
Лена объяснила Иришке, что надо поступать сразу во все театральные институты. Такая система принята среди всех абитуриентов. Повышаются шансы. Лену брали везде. Ещё бы! Её фактура, дикция, голос и умение вести себя на сцене нравились всем, без исключения, педагогам. Иришка понимала, как сильно она проигрывает рядом с подругой. Она была уверена, что её, уж точно, не примут, и тогда они с Ленкой расстанутся.
Иришка и сама не заметила, как заигралась в новую для себя игру, как загорелась желанием стать актрисой. Аппетит пришёл во время еды. Ей хотелось во всём быть похожей на свою новую подругу. Лена посоветовала ей читать отрывок из Чеховского рассказа «Воры» и даже вызвалась помочь – подкорректировать смысловые акценты и объяснить азы актёрского мастерства.
- Спасибо тебе. Конечно, мне нужна твоя помощь. Ты уже – настоящая актриса, - сказала с восторгом Иришка, - никогда не забуду, как плакала от твоей Аксиньи.
Спустя два месяца, обе увидели свои фамилии в списке поступивших. Счастливая Иришка сказала родителям, что будет актрисой, а в медицинский – экзамен завалила. Папа, взглянув на дочь из-под очков, повёл плечами, а мама покрутила пальцем у виска и грустно произнесла:
- Нам только артистки в семье не хватало. Я, помню, по дурости тоже хотела артисткой стать, а вон, ишачу всю жизнь за кульманом за такие же копейки.
- Да, реакция – так себе, - сказала Иришка и ушла в свою комнату.
Но это было ничто по сравнению с её нежданным счастьем. Они с Ленкой теперь не только студентки театрального института, но и на одном курсе. Встречались они утром в институте и не расставались до самого вечера.
Вскоре по институту поползли слухи, что между ними, такими разными – не только дружба, а нечто большее. Они и сами понимали, что всегда вдвоём, что никто никогда не видит их с молодыми людьми. Нет, с мужчинами они, конечно, дружили, нередко флиртовали, но не с одним не хотелось даже поцеловаться. Хотя, красавцев, за которых боролись девчонки, в театральном было полно. Они же чувствовали себя счастливыми вдвоём и не допускали мысли о том, что с ними что-то «не так».
На дне рождения у однокурсника сначала было выпито немало шампанского, потом – вина, затем самые стойкие стали пить водку. Кто-то поднёс Иришке стакан. Она закрыла глаза, а когда, через минуту открыла их, поняла, что пьёт на брудершафт с Леной. Последовавший за опустошением стакана поцелуй был продолжительным и горячим. Однокурсники стояли вокруг них и громко считали: «…двадцать восемь, двадцать девять, тридцать».
С того дня их отношения приобрели официальный статус. Для однокурсников. Обе знали, что за их спинами поговаривают об их необычных отношениях, что их осуждают и даже смеются, но это было неважно. Важным было другое. Для родителей эта тема была – табу. Для них дочери оставались подругами. Лучшими подругами.
Четыре года спустя, обе закончили институт, обеих взяли в разные московские театры. Вроде, и карьера и у той, и у другой неплохо складывалась, и даже жить они стали вместе – сняли небольшую однокомнатную квартирку в Свиблово. Но раздражали косые взгляды соседей, насмешки в театрах, когда они приходили друг к другу на спектакли, вопросы родителей о том, почему ни у одной, ни у другой нет мужчин. Вернее, спрашивали об этом только Иришкины родители. Ленкины - каким бы это странным ей ни казалось, данную тему не затрагивали вообще.
- Сколько можно скрываться и прятаться? – сказала как-то Иришка.
- Я никогда не смогу сказать маме, что люблю женщину, - ответила Ленка, - даже папе – не смогу.
- Ленок, а давай… давай уедем в Америку, - вдруг выпалила Иришка.
- Дурочка, кто ж нас туда пустит? – улыбнулась Ленка.
- А у меня есть знакомый в Нью-Йорке. Он там осветителем работает в разных телевизионных проектах. Сосед по дому. Он уехал лет пять назад, году в девяносто третьем, когда мы с тобой познакомились.
Остальное было делом техники. Иришка раздобыла телефон Славки в Нью-Йорке и на следующий день с Главпочтамта позвонила ему. Славка вспомнил ее и даже обрадовался Иришкиному голосу. Он пообещал помочь с гостевым вызовом.
Через месяц вызов был готов. Обе словно играли в какую-то игру, нашли для себя новую роль, понимая, что придуманный ими спектакль с отъездом закончится ничем. Какая Америка? Где они и где Америка? Кому они там нужны? Чем они будут заниматься? Артистками там стать нереально, тем более, без языка.
Интервью в американском посольстве они прошли без труда, играючи. Славка написал в бумагах, что они едут на двухмесячную стажировку. Это время совпало с отпуском в театре. Обе были уверены, что через пару месяцев вернутся назад, вкусив все прелести «дикого запада». Взяли с собой по паре чемоданов и улетели на другой конец земли.
Славка их встретил в аэропорту Нью-Йорка и привёз в небольшую квартиру-студию, которую снял специально для них. Он сказал, чтобы не стеснялись – в любой момент готов помочь. Со Славкой как представителем страны свободных нравов они поделились истинной причиной своего отъезда и поинтересовались, нет ли у него случайно двух мужчин для фиктивного брака.
Вскоре состоялось деловое свидание с обоими потенциальными женихами. Они оказались Славкиными русскоязычными друзьями, так что, договориться было легко. Иришке достался Серёня, водитель такси. Он был не против закрутить с ней по-настоящему, но она твёрдо определила рамки их общения. У Серёни сразу отпала охота настаивать. Да и деньги, пускай и в рассрочку, которые он зарабатывал на своей будущей жене, стоили того, чтобы ее не трогать.
Ленкиным женихом оказался Гриша. Как и Славка, он работал в сфере телеиндустрии – оператором журавля. Гриша таскал по съемочной площадке длинный шест с микрофоном, что нужно было делать умеючи, аккуратно, чтобы микрофон не попадал в кадр, и актёров, при этом, было слышно. С первой секунды, увидев красавицу-Ленку, Гриша онемел. На второй секунде сказал:
- И почему такие красивые женщины не интересуются мужчинами? Какая несправедливость.
- Мальчики, давайте договоримся: мы делаем с вами бизнес и расходимся. Навсегда. И всё. Нас, правда, мужчины не волнуют, - сказала Иришка и, в подтверждение своих слов, обняла Ленку.
- Жаль, - выдохнул Гриша, не отрывая глаз от Ленки, - такая красота пропадает.
Вскоре обе пары зарегистрировали свои отношения в здании муниципального суда. Впятером, вместе со «сводником» Славкой, они отметили радостное событие в небольшом уютном ресторане. В какой-то момент, когда Иришка вышла на несколько минут из-за стола, Гриша тронул под столом Ленкину коленку.
- У меня, всё равно, остаётся надежда отбить тебя. Тем более, что теперь я – законный муж, - сказал он и подмигнул друзьям. Ленка промолчала.
К столу вернулась счастливо улыбающаяся Иришка.
- Тост, - сказала она и подняла бокал с вином, - за настоящую любовь, - она чокнулась в Ленкой, - и за дружбу, - Иришка обвела взглядом мужскую часть стола и выпила залпом содержимое бокала.
В течение пары месяцев были собраны все необходимые документы для подтверждения подлинности их браков. В перерывах между посещением адвокатов и фотографирования с молодыми мужьями в самых разных местах – от пляжа до горной вершины – Ленка приступила к изучению английского.
- Иришка, давай вместе учить, вдвоём же легче, - сказала она.
- Ленок, - обняла ее подруга, - ну, не могу я, не запоминаю иностранных слов. Я лучше тобой буду любоваться. Вот, получу разрешение на работу и устроюсь таксистом. Серёня поможет.
- Именно для этого ты получала актёрское образование.
- А я его только ради тебя и получила, - сказала Иришка и отхлебнула из бокала красного вина.
Вскоре обе устроились официантками в небольшой ресторан в Манхеттене.
- Если работать в Бруклине, язык никогда не выучить, там все наши, - сказала Ленка.
Спустя почти полгода ожидания, в почтовом ящике оказались сразу два приглашения на интервью с иммиграционными службами. Доказать иммиграционному офицеру, что брак – не фиктивный, а самый настоящий – задача не из лёгких, но вполне выполнимая, если к ней серьёзно подготовиться. Интервью для обеих пар было назначено с разницей в один день.
Первыми покорять иммиграционного офицера (или офицершу) отправились Ленка с Гришей. Если посмотреть на них как на пару, то они вполне монтируются. Гриша – высокий, с мужественными чертами лица, аккуратной стрижкой, старше Ленки на четыре года. Они были в полной боевой готовности. Выучили, кто что ест на завтрак, какого цвета у каждого зубная щётка, когда в последний раз простужались, в каких местах у кого шрамы и по какой причине. Интервью они проходили в одно и то же время в разных комнатах. Ленке дали переводчика, вернее, переводчицу. Всё, что Ленка о ней знала, это то, что она жунщина и русская. Разговаривать с переводчиками было запрещено. Офицером, который интервьюировал ее, оказался мужчина, что автоматически увеличивало Ленкины шансы на успех. Обычно, если мужчина не обращает на нее внимания, скорее всего, он гомосексуалист. Этот - обратил. В данном случае, это факт был важен. Ленка отметила про себя, что глаза его загорелись. Вопросы ей он задавал не сложные. Спустя полтора часа, Ленка с Гришей вышли из разных комнат измученные, но счастливые. Этот адовый конвейер они прошли.
Вечером они инструктировали Иришку и ее молодого «мужа» Серёню, как себя вести и что говорить. Иришка волновалась. Волнение её сковало.
- Давай так, это твоя новая роль, - учила подругу Ленка, - ты в ней абсолютно уверена. И завтра – твоя премьера с оглушительным успехом. Поняла?
- На сцене легче, чем в жизни, - ответила Иришка, - но я постараюсь.
Офицер, пожилой хмурый дядька, казалось, сразу невзлюбил Иришку. Вопросы он задавал интимного характера, хитро прищуриваясь, глядя на неё с издёвкой. Он спрашивал: как часто они с мужем занимаются сексом; просыпаются ли они по выходным дням вместе; приносит ли она ему кофе в постель. Иришка отвечала неуверенно, путалась, запиналась, переводчик-мужчина переводил даже её неуверенные интонации и паузы, а когда офицер спросил, какого цвета у нее нижнее белье и заканчивают ли они мелкие ссоры сексом, Иришка покраснела и чуть не расплакалась.
Через два часа допроса, их с Серёней пригласили в комнату вместе. Там, по бокам от двух иммиграционных офицеров, стояли двое полицейских. Паре молодожёнов буднично объявили о том, что в течение двадцати четырех часов Иришка подлежит депортации, а Серёня будет проверен дополнительно. Иришка онемела. Её словно приклеило к стулу. Она не могла пошевелиться. Она даже не спросила: «Как? Почему? За что?» Серёня помог ей подняться и выйти.
За дверью стояла Ленка. По Иришкиному лицу она всё поняла. Иришка бросилась ей на шею и заплакала, сначала тихо всхлипывая, а потом разрыдалась каскадами, переходящими в рёв. К ним подошли полицейские и попросили покинуть помещение. В машине, которой управлял Серёня, их было трое. Иришка плакала, рыдала, металась на заднем сидении, хваталась за Ленку, отталкивала ее, орала, что Гриша подговорил Серёню, что они специально подстроили, чтобы её депортировали, потому что Гриша влюбился в Ленку. И вообще, у Ленки с ним «что-то было».
- Ты что, думаешь, я не вижу, как он на тебя смотрит? – кричала Иришка Ленке, - думаешь, я не понимаю, что он хочет тебя отбить?
- Господи, как тебе могла прийти в голову такая чушь? – засмеялась Ленка, - ты просто не в себе. Я понимаю. Тебе надо успокоиться. Мы что-нибудь придумаем. Обязательно придумаем.
- Когда? Когда придумаем? Завтра? Когда я буду лететь в самолёте в Москву? Или когда меня больше не пустят в Америку. Сколько там – десять лет? Двадцать?
- Мы едем к адвокату. Я уверена: он поможет.
Визит к адвокату, увы, уверенности не прибавил, скорее, наоборот.
- Раз принято решение о депортации в двадцать четыре часа, значит, надо уезжать, сказал адвокат, - с ними шутки плохи. Тем более, что в вашем деле мне не за что зацепиться.
Вечером Иришка напилась. Вещи ее собирала Ленка. Наутро в аэропорту Иришку провожали четверо.
- Вообще-то, Ленок, я ждала, что ты поедешь со мной, - сказала Иришка.
Ленка опустила глаза и тихо проговорила:
- Прости, но мы обязательно что-нибудь придумаем.
На следующий день Иришка позвонила из Москвы. Она плакала, говорила невпопад, признавалась, что виновата перед Ленкой, что напрасно наговорила ей кучу глупостей, обидела ее. Она просила прощения и умоляла Ленку вернуться.
- Я не смогу без тебя, Ленок, приезжай, - рыдала Иришка пьяными слезами.
- Я подумаю, - ответила Ленка и положила трубку.
Пока она думала, фиктивный брак с Гришей превратился в самый настоящий семейный союз. Сначала, через девять месяцев, на свет появилась маленькая Мальвинка – дочка, а следом за ней – еще через год – точная Гришкина копия – сын. Через два часа после рождения Ленкиного сына, позвонил папа и сказал, что сегодня не стало мамы. Полететь на похороны Ленка не могла. Она лежала в родильном отделении с крошечным сморщенным комочком на груди.
- Ленок, помнишь, я когда-то обещал тебе рассказать, как мы с мамой познакомились? – сказал папа, - теперь можно. Я отбил ее у женщины.
Ленка держала только что родившегося сына и плакала, а он смотрел на нее своими огромными глазами так серьёзно, словно хотел успокоить.
Со временем Гриша открыл свой бизнес по сдаче в аренду съёмочного оборудования, Ленка выучила английский, помогает мужу в бизнесе и иногда снимается в небольших ролях в голливудских фильмах и телевизионных сериалах.
Лишь спустя десять лет после отъезда, Ленка впервые приехала на Родину. Гриша остался дома с детьми, а она вырвалась на пару недель – повидаться с папой, навестить могилу мамы и встретиться с друзьями.
Ранним майским утром в районе Чистых прудов Ленка зашла в вагон трамвая с задней площадки. Там еще оставались трамвайные пути. По всей Москве этого вида транспорта было всё меньше и меньше. Целые линии снимались с маршрутов, закрывались депо. Популярность трамваев резко падала. Ленка проехала одну остановку, когда в динамике раздался женский голос:
- Передаём за билетики. Не стесняемся.
Ленка, как намагниченная, встала со своего места и медленно направилась по вагону в сторону водителя. Она сразу узнала её. На водительском кресле сидела ссутулившаяся Иришка. Взгляд её ничего не выражал, короткие неопрятные волосы с сединой стояли дыбом. Перед Ленкой была чужая женщина, в сильном похмелье. Конечно же, Иришка Ленку не узнала. Это и хорошо. И не надо. Трамвай остановился, двери открылись. Ленка хотела что-то сказать и уже набрала в лёгкие воздуха.
- Чего стоишь на проходе? Выходи, не мешай другим...Ленок.