Когда-то она выходила, прикрыв колено,
из тех коммуналок, где не защищают стены,
где мир состоит из серых кастрюль с борщами,
а коридоры старыми пахнут вещами.
Она подводила стрелки, прикрыв ресницы,
из дома она шагала, как за границу.
И шаг – от бедра, как Мерилин в Голливуде,
и знала, что будет любовь, непременно будет.
А как же еще? По-другому и не бывает.
— Осталось недолго – и выпрямится кривая, —
считала она, плывя полосою белой, —
ведь это легко – иногда становиться смелой.
Она доходила до шумного перекрёстка.
Её избивала метель, ударяя хлёстко,
дожди издевались, топили в холодных лужах,
но грела надежда на то, что никто не разрушит
очаг, нарисованный холст в каморке у Карло,
где платье простое ее до того шикарно,
что дамы слегка кивают, с восторгом глядя
на то, как она хороша в неземном наряде,
а кавалеры в поклоне снимают шляпы,
и даже собаки мохнатые тянут лапы.
Так и стояла она, а толпа спешила
сквозь годы, сезоны и смены марок машинных.
Метро – за пятак, сквозняки — в телефонных будках,
сменивший Ивана – Фархад в непрогретой маршрутке,
мобильный, занявший место почтовой марки
и, кто-то, страной управляющий вместо кухарки,
смесь парков цветущих и крашеных чистых скамеек,
и вкус на губах – за семь неизменных копеек
фруктового, что продавалось у детской площадки,
и радостных криков детей, играющих в прятки.
И появлялись, и пропадали пункты обмена,
но только очаг нарисованный был неизменным.
И, вроде, давно расселили ее коммуналку,
теперь она замужем и, заодно, театралка,
и кудри ее хороши, и платье шикарно,
вот, только очаг, что в каморке у старого Карло,
всё так же неярко горит на холсте загрубелом,
а там, за холстом, снова жизнь – полосою белой.